Шрифт:
Закладка:
Одна из первостепенных проблем в поиске связей между тяжелым детством и проблемами со здоровьем заключалась в том, что временами приходилось принимать во внимание огромное количество факторов: разные подходы к воспитанию, генетическую историю пациентов, влияние среды и, конечно же, их индивидуальный травматический опыт. Я уже поняла, что передо мной стояла задача посложнее, чем найти один колодец и один вид бактерий. В случае с Диего насилие стало катализатором, который (предположительно) запустил цепочку биохимических реакций, следствием которых явилась остановка роста. Однако для того, чтобы тело реагировало таким ярко выраженным образом, в нем должны были длительное время на гормональном и клеточном уровне разворачиваться различные реакции. Чтобы разобраться в них, нужно было многое сделать. Перед моими глазами проносились следующие месяцы моей жизни, и там не было ничего, кроме чтения базы научных публикаций PubMed, злаковых батончиков и переутомления глаз.
В тот день я надолго задержалась в клинике, погруженная в изучение историй болезни моих прошлых пациентов: вдруг я что-то упустила? В какой-то момент я поднялась из-за стола и стала ходить туда-сюда по клинике. Все пациенты и сотрудники уже давно разошлись по домам; я могла бродить, сколько мне вздумается, и никто меня не отвлекал. Я прошла через приемный покой, улыбнулась миниатюрной мебели и красочным следам, нарисованным на ковре. Все это в очередной раз напомнило мне, что мои пациенты – просто дети, независимо от того, через что им уже пришлось и еще предстояло пройти.
Когда я работала в CPMC в Лорел-Хайтс, больше всего мне нравилось осматривать новорожденных. Когда несколько лет спустя я устроилась в Бэйвью, мне также нужно было работать с новорожденными – и звук биения их сердечек в моем стетоскопе был точно таким же. Когда я прикладывала палец в перчатке к ротику младенцев из Бэйвью, они демонстрировали тот же самый умилительный сосательный рефлекс. На их головках был точно такой же неокостеневший родничок. Дети, рождавшиеся в Бэйвью, ничем не отличались от детей, рождавшихся в Лорел-Хайтс; и тем не менее я знала, что жизнь этого нового человека из неблагополучного района, согласно статистике, будет в среднем на двенадцать лет короче жизни того, кто родился в Лорел-Хайтс. Не потому, что их сердца были устроены по-другому, и не потому, что их почки функционировали иначе, но потому, что в будущем в их телах произойдут определенные изменения – некие события изменят траекторию развития их здоровья на всю оставшуюся жизнь. В начале пути они все были совершенно одинаковыми, прекрасными сосудами, полными жизненных сил, – и мое сердце разрывалось от осознания того, что когда-нибудь это изменится.
* * *
Прежде чем уйти, наконец, домой, я вернулась в смотровой кабинет, включила свет и взглянула на нарисованных на стене зверюшек: львов, жирафов, лошадей – и странно выделявшуюся в их компании одинокую лягушку. Я какое-то время смотрела на нее. Возможно, дело было в том, что лягушка была одна; возможно, это мой мозг волшебным образом вдруг сопоставил факты, но мне вдруг вспомнилась лаборатория Хэйеса в Калифорнийском университете в Беркли. В возрасте двадцати лет я провела там много часов, преимущественно изучая лягушек. Работа лаборатории была сосредоточена на исследовании амфибий; непревзойденный доктор Тайрон Хэйес изучал влияние кортикостероидов (гормонов стресса) на головастиков, находящихся на ранних стадиях развития. Мои мысли заполонили духи исследований прошлого, пересекавшихся с проблемой, над решением которой я билась теперь: все, что я изучала раньше, подводило меня к тому, что травматический опыт должен был оказаться социальной детерминантой проблем со здоровьем – но я никогда не изучала, как именно травма влияла на физиологические и биологические механизмы. Не было таких исследований, на которые я могла бы опереться, чтобы лучше понять влияние тяжелого детства на биологию и здоровье моих маленьких пациентов.
А может, и были.
Возможно, чтобы понять происходящее с Диего и со всеми головастиками в Бэйвью, мне нужно было поискать ответы в более хладнокровных кругах.
Если родители действительно являются первыми учителями для ребенка, то обо мне, наверное, многое говорит тот факт, что мой отец был профессором биохимии, который обожал «поучительный хаос». В восьмидесятых годах прошлого века мои родители воспитывали пятерых детей в возрасте до 10 лет, так что, по-видимому, у них не было выбора: пришлось найти творческий подход к родительству. Мой отец, доктор Бэзил Берк, иммигрировал в США из Ямайки. Если можно, позволю себе минутку хвастовства: когда Институт Ямайки выдавал Столетние медали почета, приуроченные к столетию со дня его основания, Боб Марли получил эту награду за достижения в сфере музыки, а мой отец – в области химии. И по сей день, когда он приезжает посидеть с моими детьми, я не знаю, что увижу, когда вернусь домой. Волшебную, белую как мел субстанцию, покрывшую каждый дюйм плиты? Аккуратно разобранный на части фильтр для воды? Три сырые креветки, разложенные рядом с тремя вареными креветками? Папа удивляет меня всегда.
Уже в раннем детстве я понимала, что мой отец не похож на других отцов. Биохимик до мозга костей, он превращал каждый наш детский «эксперимент» в возможность (хм, скорее необходимость) сделать открытие. Когда он возвращался домой с работы, а мы с четырьмя моими братьями носились друг за другом с остроносыми бумажными самолетиками, он не кричал, чтобы мы тут же прекратили это занятие, пока кто-нибудь не остался без глаза. Наоборот, он включался в игру в роли командира, призывая нас учитывать расстояние и время, которое потребуется самолетику, чтобы долететь до противника. Если тебе удастся рассчитать время, необходимое самолетику, чтобы долететь из пункта А в пункт Б, то можно определить и его скорость. И тогда, зная, что гравитация заставляет объекты ускоряться на 9,8 метра в секунду в квадрате (м/с2), можно вычислить подъемную силу и угол, под которым нужно выпустить самолет, чтобы он угодил в цель. Теперь я понимаю, что такое вмешательство было примером блестящего воспитания. Мои братья неизбежно начинали стонать, бросали свое оружие и убегали кто куда, а мне всегда было мало. Отец открывал мир физики, химии и биологии в любых простых явлениях: от свернувшегося в холодильнике молока до пятна карри на моей блузке, которое, как по мановению волшебной палочки, из желтого становилось фиолетовым от соприкосновения с мылом. И хотя маму не радовали запах прокисшего молока или испорченная одежда, этот опыт заложил основу для важной части моего взгляда на мир: за каждым природным явлением таится молекулярный механизм, его просто нужно найти.
Десятилетие спустя, когда я проходила практику в лаборатории Хэйеса, я поняла, что отличным ученым моего отца делала радость, которую он получал от процесса исследования. Оказалось, профессиональная научная деятельность мало похожа на эксперименты со взрыванием разных штук в детстве. Большая доля работы связана с отупляющей возней с пипетками и внесением данных в базы; из-за такой монотонности легко упустить главное. Однако лучшие ученые главное не упускали. Они использовали свое возбуждение и энтузиазм как мост, позволяющий добраться от решения повседневных задач к великим открытиям. Проводя эксперименты строго в соответствии с привычным алгоритмом (вне зависимости от того, являются они успешными или нет), рискуешь упустить счастливую случайность. Однако снова и снова хорошие ученые активно создают благоприятные условия для открытий, потому что исследуют практически все возможные случайности. Как и моя испорченная карри блузка, проваленный эксперимент может открыть дорогу к неожиданной истине. В детстве я часто наблюдала за тем, как это работает, на примере моего отца. В институте я убедилась в этом, наблюдая за доктором Тайроном Хэйесом.