Шрифт:
Закладка:
Ткнув пальцем в обожженок, баба спросила:
— А что за сей хорошенький?
— За сей дай хоть три полушки.,
— А за того гнусново — вот он, — конечно, полушка?
— За тот ниже днух копеек не возьму.
— Что за чудо?
— У нас, баба, — сказал мастер, — не глазами выбирают, мы испытуем, чисто ли звенит.
Странно только то, что за тридцать четыре года никто не заметил моего «звененья». Впрочем, последнее обстоятельство я целиком отношу к непроницательности моих приятелей, сослуживцев, моего отца, матери и моей жены.
ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА
1
Моя жена!
Я не поворачиваю головы, чтобы ее не увидеть. Я боюсь, что одеяло сползет с ее плеча, или ее голая нога выползет наружу. У нее всегда горячие ноги. А у меня всегда холодные. Ночью, во сне, мы враждуем и ненавидим друг друга так же, как и днем. Я делаю из ватного одеяла жаркий мешок, а она его распарывает. Она похожа на раскрытые ножницы.
У нее желтые волосы, живот нежный, как щечка с ямочкой, глаза неряшливее, чем расстегнутая прорешка, и блестящие губы. Словно они сосали золотую монету. И однако, невозможно представить, чтобы эти блестящие комочки мяса произносили стихи, целовали ребенка или улыбались чужому счастью.
Зато даже человек бессовестно обделенный воображением, взглянув на них, сразу почувствует все гнусности, им доступные. Будто слюна, слова, романсы и поцелуи имеют резкую и твердую форму.
Ее губы переняли предательские контуры, как шляпа, пиджак, жилетка, брюки или ботинки перенимают форму плеч, грудной клетки, таза, черепа или ступни. А переняв, сохраняют, даже валяясь под кроватью (ботинки), будучи перекинутыми через спинку стула (брюки), на вешалке (пиджак), на гвозде (шляпа).
2
Июльское утро. Туман вытек на город из сырого лица. Мы едем с Лео на «Митчеле» вдоль Страстного бульвара. Истошные липы держат в трясущихся ладонях маленькие, пыльные, пахучие цветы.
Лео сидит на машине важно, раскидисто. А я притулился. Меня, конечно, принимают за его писца. Вечером, когда я буду возвращаться со службы, я тоже положу ногу на ногу, прищурюсь и буду небрежно пощелкивать пальцами по фиолетовому кузову машины.
Я посажу в автомобиль делопроизводителя Моськина. Он для этого подходящ — не выпячивается, не дымит папироской, не размахивает руками. Когда Моськин сидит в машине, по мне не ползает скользкое беспокойство, и я не ерзаю на кожаных желтых подушках от страха, что меня принимают за шнурок от его штиблеты или за обкусок его судьбы.
— Мишка, останови машину у того дома.
Улыбающееся окно второго этажа задернуто синеватой занавеской. Занавеска обшита кружевами, как панталоны.
— Подожди.
— Мне некогда.
— Ладно, потороплюсь.
И он выскакивает из машины… Я закуриваю. «Конечно, он в комнате с улыбающимся окном.»
Я жую дым, точно кусок супового мяса, плохо вываренного. Шофер барахтается под машиной.
Сквозь занавеску просовывается голова в желтых, смятых, незастланных волосах. Шея женщины обвязана, как шарфом, руками. Я узнаю полоску на лионезе.
Женщина оглядывает автомобиль, меня. Сквозь сиреневатость я различаю тело легкое, как струйка дыма, выпущенная курильщиком из ноздри.
Желтая голова исчезает. Струйка дыма, выпущенная из носа, рассеивается.
Но в моем воображении она еще дотаивает, рассыпавшись на серебряные кольца.
Выбегает Лео. Он вытирает носовым платком рот: отвращение, брезгливость, лопнувшие пузыри чужой слюны, комочки губной помады.
Спрашивает:
— Быстро?
Желтая голова снова появляется в окне. Я запоминаю опорожненные глаза, запечатавшие лицо капельками голубоватого сургуча.
Будто случайно распахивается занавесочка. Серебряная струйка дыма ест мне глаза.
Гагачья пушинка с рукава моего друга пересаживается на мою гимнастерку. Я счастлив. Я незаметно отстраняюсь, чтобы она жестоко-сердечно не перепорхнула обратно. Возможно, я бы даже решился украсть ее — эту пушинку.
«Конечно, конечно, у меня бы хватило на это подлости.» И я не смотрю в глаза моему другу.
3
Любовь.
Я вспоминаю философа, игравшего на человеческих сердцах с неменьшей приятностью, чем на скрипке, флейтравере, бандуре и гуслях. Я советую себе то же, что посоветовал он относительно Божьей премудрости молодым харьковским дворянчикам.
«Пожалуйста, не любопытствуйте, как это сия премудрость родилась от отца без матери и от девы без отца, как это она воскресла и опять к своему отцу вознеслась и прочая. А поступайте и здесь так, как на опере, и довольствуйтесь тем, что глазам вашим представляется, а за ширмы и за хребет театра не заглядывайте».
Любовь!
Нечто подобное происходит с нами, когда вдруг, с необъяснимым рвением, мы тратим в лавке старьевщика все содержимое нашего тощего кошелька на никому ненужную вазу только потому, что она стояла в вестибюле какой-то родовитой дуры времен Екатерины. Или ни с того ни с сего заводим узорчатого, как немецкий галстук, дога, который становится нашим деспотом. Если до счастливого приобретения мы без особых трагических последствий позволяли себе раз в неделю выпить бутылку вина или съесть сибирского рябчика, то теперь это становится недосягаемой мечтой. Зато прелестная «собачка» жрет все, что ей заблагорассудится. В лютый морозище ночью, когда ей вдруг приходит в голову фантазия прогуляться, мы вылезаем из теплой кровати, прерывая на самой интересной странице книгу или обезглавливая замечательное сновидение, которому не суждено повториться, чтобы, дрожа от холода, сопровождать нашего четвероногого друга от тумбы к тумбе.
Вообще, я давно пришел к заключению, что мы бесконечно много тратим энергии, хитрости, изобретательности и остроумия, чтобы сделать свое собственное существование наименее сносным.
4
— Не правда, ли, Семен Абрамович, до чего изменилось подполье?
И Лео полил растопленным маслом головку спаржи, оттененную благородной зеленоватостью старинной бронзы.
— Раньше в подполье печатали прокламации или начиняли порохом и ненавистью бомбы, а теперь…
Он кровожадно насадил на вилку растение, напоминающее женский палец, выставленный в витрине парикмахерской под дощечкой с надписью «холя ногтей».
— …а теперь, Семен Абрамович, приходится идти в подполье, чтобы съесть свиную котлету. В сущности, чернокудрые социал-демократы и патетические эсеры в те времена гораздо меньшим рисковали, чем вы, Семен Абрамович, сегодня. В худшем случае, за нелегальную новеллу в духе Фридриха Энгельса пылкий, но непристроенный журналист уезжал на годок-другой в очаровательную Северную Азию.
Лео наполнил стакан тепловатой кровью винограда.
— Я положительно, Семен Абрамович, восхищен вашим мужеством. Вы кушаете с аппетитом свиную котлету, прекрасно зная, что в годы военного коммунизма она может послужить, так сказать, прямым билетом для путешествия на тот свет.
Бывший фабрикант сделал движение головой, как бы желая убедиться, что она еще не лежит на