Шрифт:
Закладка:
Раза три Иван Данилович поправлял на голове Одарки воловий пузырь, набитый крошевом изо льда, лазил на печку к жене Федорца и, обнаружив, что у женщины замирает сердце, вспрыснул ей камфару.
За окнами зло куролесила метель и, словно по покойнику, стонал и плакал в печной трубе забулдыга-ветер.
III
Иван Данилович проснулся до света, но Федорец уже был на ногах. Христя внесла конскую цибарку с водой, в которой плавали иглистые льдинки, налила воду в медный таз для варки варенья.
— Умывайтесь, пожалуйста, — и стала рядом с расшитым полотенцем на узеньком плече. — За мыло только звиняйте, на весь хутор нет ни куска.
Аксенов вспомнил, что в узелке у него завязана банка жидкого зеленого мыла, но не стал ее доставать, подумал: «Отдам кому-нибудь из бедняков».
Плескаясь водой, он близорукими глазами в упор рассматривал молодую женщину. Была она невысокая, с милым приятным лицом, на котором синели глаза с поволокой, испуганные, как у затравленного животного.
Умывшись, ветеринар присел к столу, на котором дымила сковорода с жареной яичницей. Со двора вошел разрумянившийся отец Пафнутий, опустился на застонавший под ним гнутый венский стул.
— Иорданской бы по лампадке, — сказал поп со вздохом.
— По утрам не употребляю, — отрезал Федорец и, перекрестившись на образа, отломил кусок пшеничного хлеба. — Пока ты дрых, тут уже приходили за тобой, — сказал он ветеринару.
Мать позвала с печи — попросила квасу.
— Можно ей квасу? — спросила Христя, подняв синие глаза свои на ветеринара.
Иван Данилович сказал:
— Лучше стакан кипяченого молока.
Христя поставила в печь кувшин.
— Подождите, мамо, сейчас молока согрею.
— Я квасу хочу, — закапризничала больная.
— Когда уж ты руки мне развяжешь? — в сердцах спросил Федорец жену.
— Подожди. Ждать недолго осталось, — неприязненно ответила она.
Послышался бешеный лай собаки, и в хату, отряхиваясь от мокрого снега, ввалился Грицько Бондаренко с дрючком в руках.
— Иван Данилович, богом прошу: и жена и все шестеро ребят моих лежат без памяти. Одна надежда на тебя.
— Дозавтракаю, приду.
— Я подожду. — Бондаренко без приглашения присел на сундук, с любопытством рассматривая богатое убранство горницы. — А у тебя, Назар Гаврилович, как я вижу, обнова появилась — портреты Карла Маркса и Троцкого.
— Как положено примерному коммунару, — льстиво улыбаясь, ответил хозяин, однако к столу непрошеного гостя не пригласил.
— Что ж ты, Назар Гаврилович, на коммуне крест поставил? — насмешливо спросил Бондаренко.
— Сейчас можно прожить и без коммуны. Земля есть, зерно есть, кони тоже исправные, купил у кавалеристов.
— Все есть, окромя птичьего молока. А в республике голод, газеты бьют набат. Милиционер Ежов рассказывал — в Чарусе человека, как скотину, зарезали и сожрали.
— А что ты мне жалишься, ты совецкой власти скажи. Я до голода твоего непричастный.
Позавтракав, ветеринар напялил на себя свое худое пальтишко, прихватил узелок и, не прощаясь с Федорцами, пошел за хромающим Бондаренко. Как только вышел из жарко натопленной, душной горницы, на изболевшейся душе его сразу стало покойней и чище. Вдыхая свежий морозный воздух, он с интересом рассматривал хутор. Последний раз Иван Данилович был здесь более четырех лет назад, приезжал с механиком Ивановым на Покров. В тот памятный день Степан Скуратов пристал в приймы к Федорцовой Одарке и не вернулся на завод к своей Дашке. Давно все это было и как будто недавно. Хутор все такой же, те же ветряки на бугре машут темными широкими крыльями, словно попы размахивают рукавами ряс, та же березовая роща на околице, тот же пруд, те же тополя на единственной улице. Только хат как будто прибавилось. Иван Данилович принялся считать и насчитал двадцать четыре двора. Не хутор, а маленькое село. То-то Назар Гаврилович поеживается, косится на пришлых, чужих людей.
В крохотной, ничем не огороженной хатенке Бондаренко грелся на соломе золотистый тонконогий телок с белой звездочкой на лбу.
— Сю ночь нашелся, — радостно оповестил Грицько, скинул потрепанную шинель, накрыл ею телка, и ветеринар увидел на слинялой гимнастерке хозяина яркий орден Красного Знамени, окантованный малиновой лентой в оборках.
Заметив, что гость смотрит на орден, Бондаренко объяснил:
— Наградили за уничтожение Врангеля, а я отказывался. Говорю: золотой егорьевский крест, что в Галиции заработал, пожертвовал на оборону, и этот серебряный знак тоже мне ни к чему. А командир моего полка, ты его знаешь — механик Иванов с паровозного, говорит: раз дают, то бери, это ведь не крест, а революционное знамя. Ну, пришлось взять, вот и красуюсь им назло куркулям. Федорец видеть этот орден не может, как черт от ладана нос от него воротит.
Жена и шестеро детей Бондаренко вповалку лежали на холодной печи. Иван Данилович полез к ним измерять температуру. Больные взмокли от пота, пульс у них был неровный, замедленный.
— Дело близко к кризису, стало быть пойдут на поправку, — обнадежил ветеринар и, протерев спиртом шприц, вспрыснул больным камфару. — Так-то им будет полегче.
Потирая озябшие руки, Иван Данилович подошел к побеленной стене, увешанной пожелтевшими фотографиями, увидел карточку: рядом с Бондаренко стоял механик Иванов и его сынишка Лука. Все трое в военной форме, при оружии.
— В Каховке снимались. В канун перекопского боя, — объяснил хозяин. — Где они теперь, отец и сын?
Маленькая, выцветшая фотография взволновала ветеринара до слез. Вот они, настоящие-то люди, которые не побоялись рисковать жизнью за счастье народа.
— Грицько, ты коммунист?
— Коммунист! В ночь перед штурмом Турецкого вала приняли меня в партию. Как сейчас помню: скаженный ветер, кишки марш играют, а я стою посередь степи и товарищам бойцам рассказываю, как всю жизнь батрачил у Федорца. Получил партийный билет, а в тот день комиссара батальона убило, и пришлось мне, с моим однодневным партийным стажем, становиться за комиссара, за собой людей в бой вести. Сильное сражение было, не дай бог такое заново пережить. Одними убитыми тысячи потеряли. Много там, в красноармейских ротах, паровозников из Чарусы было. Повстречался я за горелым Чонгарским мостом с Дарьей с собачьего завода, и большевика Лифшица, если помнишь — еврей кучерявый такой, тоже видал. Где-то все они теперь?
Было видно, что Грицьку приятны воспоминания.
Обметя веником на пороге сапоги, в хату вошли двое в потертых солдатских шинелях и подвернутых суконных буденовках.
— Это мои квартиранты, тоже коммунары, мои однополчане. После демобилизации, как бревна в половодье, прибились к нашему хутору, да тут и остались.
Парни подали ветеринару руки. Высокий и сероглазый, неладно скроенный, но крепко сшитый, назвал себя Максимом Рябовым. Голос показался знакомым Ивану Даниловичу, и он вспомнил, что ночью встретил его в поле у