Шрифт:
Закладка:
Желая развеять дурные мысли, Степан попытался зло подумать о Леночке Савиной, то бишь Прокопенко. «Небось теперь бабища в два обхвата…» — У него сразу зарделось лицо, будто кто-то услышал эти слова. Низко нагнул голову и заспешил. Вошел в цех через знакомую калиточку в воротах. Несколько платформ стояло посредине под погрузкой. Мостовой кран устанавливал на них огромные ящики. «На экспорт, — определил Степан. — Упаковка морская, значит, далеко». Он попытался угадать, какие агрегаты в ящиках. Нашел упаковку рабочего колеса и решил, что грузят турбину-насос не меньше трех тысяч киловатт. Вот теперь ему будет интересно посмотреть, что же они сделали с механическим. Ведь там ничего не пристраивали. Литейка у них новая. Без нее, конечно, такие махины не потянуть, но и в механическом надо было все перекраивать…
Степан пробирался по цеху, не без труда определяя принадлежность узлов и деталей. Цех был забит. И только на двух площадках, где шла сборка крупных насосов, можно повернуться. Пожалуй, помощней тех, какие они тогда делали для Крымского канала. Он подошел ближе, ступил на металлические плиты монтажной площадки, забрызганные маслом. Никто из сборщиков не обращал на него внимания. Один слесарь даже посторонился, чтобы ему лучше было наблюдать за их работой. Видно, привыкли.
Степан, смущенно пятясь, столкнулся с маленьким мужичком в брезентовой куртке. Тот поставил к его ногам погнутое ведерко с маслом и, вытерев руку о куртку, весело спросил:
— Из Москвы?
Степан кивнул.
— А я сразу признал — не наше начальство. Министерские так ходят. Один от вас тут был… Вот так же прошелся, постоял молча тут, постоял там, а вечером собрал всех наших и выдал. Ну и человек, из кислого молока пресное делает. Я его потом слушал на хозяйственном активе. Прямо огонь мужик. Вам директора нашего, конечно, доводилось слушать, да? Так этот против него вдвое речистее. Даешь ему нитку, а он из тебя веревку норовит… И ты же ему спасибо скажешь. Он нам про производительность труда на активе такое растолковал! От нее, мол, все — и социализм и коммунизм.
Мужичонка не давал Степану и рта раскрыть. И вдруг, понизив голос, спросил:
— А вы тоже на собрании будете?
— На каком?
— Ну, на активе. У нас каждую осень хозяйственный актив.
— Да нет, я не из министерства. Сам по себе. Скажите, а бригада Митрошина работает здесь?
— А откуда вы знаете нашего Ивана Матвеича? — удивился мужичонка.
Степан пытливо всматривался в прокопченное оливковое лицо своего собеседника. На вид ему лет пятьдесят, а может, чуть больше. О таких людях говорят: «Маленькая собачка до старости щенок». Глаза цыганские, шельмоватые, все время меняются, словно в них кто переключает свет: то включит ближний, то дальний. Приноравливается, как лучше тебя рассмотреть.
Нет, Степан не знал этого человека. Память на лица у него цепкая. Да такое лицо и не забудешь. Он, видно, и говорит лучше, чем работает. Из местных «сачков»-балагуров. Они есть в каждом цехе. Цену им знают, а держат. А у этого, наверное, еще и привычка не обижаться на «подначки» и не требовать многого с людей. Сам спрашивает и сам отвечает.
— Хотя нашего Матвеича, конечно, везде знают. Только сдавать он теперь уже стал. Хворает часто.
— Возраст… — попытался вставить Степан.
— Не так возраст, как война его подкосила. Она теперь всем нам боком выходит. Я вот почти на десять годов его моложе, а здоровье ни к черту. Поизносились на войне. Когда считали год за два, промахнулись, вышло-то больше. У иных втрое, а то и впятеро получилось.
— А Иван Матвеевич живет все там же, в своем домике?
— Там же, там же, на Растащиловке. Их все сносить собираются, а они, как клещи, впились. У каждого газ, водопровод, садики свои — дача в городе. Ивану-то Матвеичу давно могли казенную квартиру дать, а он ни в какую.
Степан вспомнил тот странный поселок, разномастные домики, которые, как грибы в дождливую пору, быстро росли после войны на краю города. Их лепили из шлакоблоков, битого кирпича, отходов леса — из всего, что можно было добыть. Жить людям-то нужно. Вот и росла Растащиловка на виду у всех. «Ого́рил» там себе домик и Иван Матвеевич. Он так и сказывал: «ого́рил», потому что строил его с горем пополам, трудно, несколько лет, а сам с семьей ютился на частной квартире.
— Да нет, Матвеич еще работник, — услышал Степан настырный говорок мужичка. — Без него в цехе не обходятся. Запарка какая — так его. Хоть хворый, хоть какой, а везут. Вот по весне сдавали турбину, а она не заладилась, так их со Свистуновым призывали. Свистунов уже и на пенсию ушел, а все, когда надо, зовут. Неделю они пластались, а наладили. Их бригады на заводе все время гремели. И премии и звания — все за ними.
Пахомов не помнил Свистунова, но прерывать собеседника не стал, только мысленно сказал себе: «Надо проведать старика Митрошина». Он бы и сейчас нашел небольшой, но ладный флигелек в два окна на улицу с палисадником. У всех там палисадники, а у Ивана Матвеевича особый, из резной рейки, такой же аккуратный и радующий глаз, как и все, что делалось его руками.
Степан бывал там. Помнит двух его дочек, девочек-школьниц. Матвеич называл их «послевоенными». Он все делил на довоенное и послевоенное. И о себе говорил как о двух разных людях.
«Я насмотрелся такого, что меня с головы до ног перетряхнуло. Теперь и жизнь с другого бока представляется».
Печальная статистика — на минувшей войне уцелело лишь три процента мужчин рождения двадцатого — двадцать четвертого годов, только один из каждых ста воевавших. Иван Матвеевич с пятнадцатого, но и его погодков осталось не больше. «Выклевала нас война».
О дочерях говорил с нежностью, а все тосковал о сыне. «Его у меня война съела. Пять лет ему было, когда я уходил, в ту же зиму и помер. Простудили его в теплушке… А уж после войны девки пошли. У многих парни, а у меня — девки. Сила, наверно, потерялась. Война…»
Такие беседы Степан вел с Матвеичем чаще в ночные смены, когда дежурил на сборке как ведущий машину конструктор. Любил он эти смены. Цех совсем другой, чем днем, ни суеты, ни криков начальственных. Только кран скрипит и постукивает мягко.
«Теперь бы своего Сашку уже в помощники готовил — ему бы дело передавал».
Матвеич