Шрифт:
Закладка:
– Какую собаку? Зачем?
– Для пристани, мсье.
– Собаку для пристани?!
Ему тотчас представился громадный лохматый пес, бегающий по причалу и неистово лающий.
– Вы просили вчера, чтоб для пристани привезли собачьи бревна.
– Собачьи?!
И тут вдруг до него дошло, и он расхохотался.
– Да не собачьи, а дубовые, черт возьми! Дуб, а не собака, мсье грамотей![40]
– Тьфу! – Слуга тоже засмеялся. – Не язык, а морока… «шен», «шьян»! Да будет вам так смеяться, Август Августович! Вы вон тут как-то тоже усталый пришли, да в плохом настроении, да и сказали: «Дождя идет». Я ж не смеялся!
Но от этих слов Огюст только пуще захохотал.
В этот день, вернувшись домой, он с порога сказал Элизе:
– Знаешь, Лиз, так получилось, что вместо коляски я подарю тебе домик… Правда, чтобы до него доехать, все равно коляска нужна, но мы ее весною купим. Хорошо?
– Отлично! – закричала, бросаясь ему на шею, Элиза. – Спасибо тебе! Я давно мечтала о домике, подальше от города, чтоб хоть иногда там прятаться ото всех вдвоем… Чтоб только шумели собаки, а за оградой лаяли дубы. Так получилось у Алеши, да? Ха-ха-ха!
И, схватив его за руку, она ринулась с ним в гостиную.
И тут он замер от удивления.
В гостиной на столе он увидел новую шелковую скатерть. На ней красовался высокий бронзовый подсвечник из спальни, над ним весело танцевали огоньки четырех свечей. В хрустальной вазочке, единственной реликвии, которую Элиза привезла из Парижа, лежала горка сладкого домашнего печенья, рядом возвышалась пузатая бутылка с горделиво вытянутой тонкой шеей и маленькой головкой в сургучовом паричке. Два хрустальных бокала, играя тонкими узорами огранки, прижимались к бутылке, будто поджидали, когда ее откроют.
– Что это? Что это значит, Лиз? – растерянно спросил Огюст.
Она протянула к нему руки и, когда он шагнул к ней, еще сильнее и горячее обняла его.
– Это значит, что я люблю тебя, мой Анри! Я люблю тебя еще больше, чем раньше, и хочу, чтобы ты это знал!
– Алексей тебе уже все выболтал? – тихо спросил архитектор.
– Да. И хорошо, что я узнала… Анри, знаешь. – Она прижалась щекой к его плечу. – Знаешь, я прежде не знала, чего больше боюсь: что ты будешь очень беден и горечь бедности станешь срывать на мне или что ты будешь очень-очень богат и богатство твое нас сделает чужими… Теперь я ничего не боюсь: я согласна жить с тобой в самой черной нищете и среди самых невиданных сокровищ! Твоя душа устоит.
– Спасибо, Лиз! – Он поцеловал ее волосы и сам прижал ее к себе. – Спасибо! И какие сокровища, о чем ты? Сокровище – только ты.
Секретарь генерала Бетанкура редко видел своего начальника в сильном раздражении, – свои чувства генерал великолепно умел скрывать. Поэтому секретаря удивило, когда в одно прекрасное утро господин председатель Комитета по делам строений и гидравлических работ вдруг выскочил из своего кабинета с какими-то чертежами в руках и почти закричал, хотя секретарь был отнюдь не глух:
– Немедленно пригласите ко мне господина Монферрана! Немедленно! И если его нет в чертежной, пускай ему передадут, что я жду его!
На свое несчастье (а это проницательный секретарь Бетанкура сразу же понял), Монферран оказался в чертежной. Услышав, что его ждет председатель, он, не говоря ни слова, поднялся со своего места и последовал за секретарем. Затем, войдя в кабинет начальника, архитектор постарался плотнее прикрыть за собою дверь, но и через толстые дубовые створки до чуткого уха секретаря долетел возмущенный голос генерала:
– В каком состоянии вы вот это делали, дорогой мой?! Что все это значит?!
Говорил это господин Бетанкур, потрясая в воздухе пачкой чертежей, накануне принесенных ему для просмотра из чертежной. Узнав в чертежах свои вчерашние разработки, Огюст чуть заметно покраснел и проговорил с некоторым смущением:
– Это я действительно делал не в самом лучшем состоянии…
– Я думаю! – Бетанкур швырнул листы на стол и упал в свое кресло. – Но что бы с вами ни происходило, вы не имеете права, ни малейшего права, мсье, выполнять свою работу таким вот образом! Это же девять листов напрочь испорченных чертежей! Когда мне принесли это, я было решил, что вы сделались вчера больны или, простите меня, были пьяны!
– Пьян я не был, – глухо ответил Огюст. – Просто был не в себе.
– Вы все последнее время не в себе! – (На смуглом лице Августина проступила яркая краска, а когда он краснел, это означало, что он пришел в совершенное бешенство.) – Ваши выходки, связанные с недавними неприятными событиями, недопустимы! Закрыли ваше строительство? Ужасно, не спорю. Но сходить с ума от этого не следует. Во многом вы сами виноваты, вы сумели восстановить против себя всю Академию и лично Оленина, а он человек с большой властью. Вы всех умудрились задеть, всем наговорили дерзостей, а ваше, извините, полуистерическое письмо могло вызвать недоумение и у государя. Во всяком случае, я от него получил ответ довольно прохладный. И чего ради вы кинулись в этом письме обвинять своих соперников-архитекторов, коли уж начали с того, что заявили о своем равнодушии к личным оскорблениям? Интриги? В чем вы их усмотрели?
– В чем? – взорвался Монферран, слушавший всю тираду Бетанкура с бледным лицом и глазами, полными ярости. – В чем интриги этих достойных господ?! Да с самого начала, и вы это видели, многие из них стали меня презирать и даже старались унизить. Их насмешки задевали мое достоинство, и профессиональное, и человеческое! Они и государю старались внушить, что его доверие ко мне напрасно, да и вам, разве это не так? Иначе как «чертежник» иные из них меня не называют… Что касается господина Михайлова, позабыл, второй он или который… то моя резкость в письме по отношению к нему была вызвана его же наглостью: всех этих авторитетнейших судей император просил высказывать свое мнение о моем проекте, и только, а господин Михайлов представил вместо того свой собственный проект, не могу, кстати, назвать его гениальным. Это что?! Или не оскорбление?!
– Допустим. – Бетанкур все еще старался сдержаться. – Я не отрицаю, это был малоприятный поступок, во всяком случае, неблаговидный со стороны Михайлова. Но в письме-то к царю для чего было все это излагать с подробностями? Государя изумила ваша злость!
– Моя злость? А сколько моих сил и моей души в этом проекте, знает ли государь? И знаете ли это вы, мсье?
В голосе Огюста и во взгляде было такое отчаяние, что на миг жесткое сердце генерала дрогнуло. Он готов был смягчиться, но его взгляд вновь упал на злополучные чертежи.
– Я все знаю, – сказал он. – И мой труд тоже есть в проекте, и мне он тоже был дорог. Вы в своем сочинении, посланном императору, и меня обвинили в безучастности, не удосужившись со мной перед тем поговорить. А ведь я раньше вашего написал царю и в письме ручался за проект и за вас. Но государь решил по-своему… Решил, полагая, что так будет лучше для пользы дела. Кстати же, после ревизии Борушкевича вы сами порывались уйти со строительства, якобы ради большой пользы[41]. Я-то понимал, что вы просто ломаетесь, желаете, чтобы вас уговорили остаться.