Шрифт:
Закладка:
Диссоциативное расщепление
Наша история очень и очень травматична, особенно история прошедшего века. Я думаю, мы все имеем дело с посттравматическим синдромом национального масштаба. Одна из его составляющих – диссоциативное расщепление. Это такая психологическая защита, избираемая психикой в непереносимых обстоятельствах – отщепить страдание, капсулировать его, чтобы не чувствовать душевной боли, оставаться функциональным и за счет этого выжить. Я уже писала о том, как заметно диссоциативное расщепление в книгах, написанных прямо во время событий – таких, как «Радуга» Ванды Василевской, там о чудовищных событиях говорится безэмоционально, в сдержанной описательной манере: вот труп сына лежит, вмерзший в сугроб, мать ходит проведывать, вот роженицу бьют сапогами, а новорожденного спускают в прорубь у нее на глазах, вот мальчика застрелили, мать его закапывает прямо в сенях. Эта же пугающая ровность слышна во многих записях Алексиевич: перечисление действий, событий, бытовые детали – как будто сквозь стекло, словно это не со мной.
Диссоциация сама по себе не есть плохо – это способ сохраниться, не сойти с ума, вполне функциональный механизм при условии, что он действует только на время. Когда нужно собраться, выжить, спастись, «дойти до своих». И там уже дать волю слезам, гневу, страху – всему, что было «отморожено», засунуто в капсулу. Но вот в чем проблема с проживанием травмы в нашей истории. Никаких «своих» не было. Ни по ту сторону фронта, ни по эту, и нигде вообще. Все эти героини Василевской после возвращения советской армии могли отправиться теперь уже в советские концлагеря. В глазах Родины они были преступниками, а не жертвами, раз не умерли в битве с врагом, раз посмели выжить на оккупированных территориях. А уж если бы они начали говорить и вспоминать… Никакого понимания, никакого сочувствия, никакого утешения, никакой помощи и защиты. Не смей говорить и помнить, заткнись и забудь.
Так диссоциация из временной защитной меры становится частью культурной нормы, частью национального характера. Это огромная и очень болезненная тема. Оно болит до сих пор, сказывается до сих пор, и не только ведь в той войне дело, много было всего еще и до, и после. Там такие объемы травматичного опыта, что заглянешь – и дна не видно. Но надо хотя бы пытаться. Застарелая диссоциация даже в масштабах психики одного человека может иметь довольно плохие последствия, что уж говорить, если она становится частью коллективного бессознательного.
Не мы одни через это проходили. Свидетельства жертв Холокоста стали собирать только в 1970-х, до этого им тоже предписывалось молчать. Не под страхом тюрьмы, конечно, просто висело в воздухе. Но спохватились, записали, собрали, еще застали в живых. Канадские «сироты Дюплесси» получили возможность говорить тоже лишь через десятилетия. А сколько трагедий так и остались лишь скупыми строчками хроник, потому что голоса жертв и свидетелей не записал никто.
Есть сказочный сюжет у многих народов – про совершенное убийство, про то, как жертву закопали, всем солгали, но потом на холмике вырос тростник, пастушок тростник срезал и сделал дудочку, и дудочка эта на весь свет рассказала, что случилось на самом деле. Мне кажется, это самая точная метафора такого рода литературы, как «роман голосов». Несмотря на то, что опыт страдания всеми силами пытаются похоронить, продолжают требовать заткнуться и забыть, «не порочить светлый образ», не «искажать картину», люди решаются – и говорят. И каждый решившийся заговорить несет послание другим: «Не молчи! Это твоя жизнь, твой опыт, твоя правда, никто не смеет ее закапывать и хоронить в тайне».
Игра в бисер
Наконец, еще одна причина, по которой мне хочется приветствовать решение Нобелевского комитета – литературная. Если честно, замечания «а никто не читал» по поводу книг нобелевского лауреата звучат забавно. Можно подумать, кто-то читал книги, награжденные в прошлом, позапрошлом и так далее году. Уж не обитатели Рунета точно, разве что за редким исключением.
Сама я в последние годы перестала читать современную «серьезную» литературу. Только нон-фикшн и подростковую. Там еще сохранились жизнь, чувства, искренность. А вся эта бесконечная постмодернистская игра в бисер, которая в наши дни обычно собирает премии и восторги критиков, давно не вызывает ничего, кроме раздражения. Может, конечно, я что-то пропустила, а может, все дело в моей бездуховности и плохом вкусе, но сдается, что моя френд-лента интересней, и содержит больше живых чувств и новых мыслей, чем типичный «премиальный» роман с внутренними монологами, потоками сознания и просчитано вставленными эротическими сценами и социально значимыми сюжетами.
Поэтому я уже давно не следила за решениями нобелевского комитета – да какая разница, какую высоколобую политкорректную скучищу они в очередной раз назовут лучшей в мире «по гамбургскому счету», забывая завет достопочтенного динамитчика. Потому что динамитчик, между прочим, просил не за игру в бисер награждать, а за влияние на культуру и на мир в целом. Так что пока они не решатся дать нобелевку Роулинг – и говорить не о чем, думала я уже давно.
И вот премия Алексиевич, автору жанра «романа голосов». На мой взгляд, это правильно и справедливо, это как бы приглашение новых жанров в литературу на законных правах. Мне кажется, и вполне классической по жанру литературе пойдет на пользу соседство и соперничество с живыми голосами людей.
Что касается влияния на мир в целом, я надеюсь, что, оказавшись в центре внимания, книги Алексиевич дадут миру шанс лучше понять Россию и ее историю (на долгом отрезке общую с ближайшими соседями). Возможно, это будет, наконец, понимание, отличное от нескольких навязших в зубах и равно далеких от истины ярлыков: про «особую духовность», про «жалкую нацию, нацию рабов», про «агрессивного русского медведя-психа», про «загадочную русскую душу» и т. п. Мы на самом