Шрифт:
Закладка:
Известный адвокат Кошелев, никоим образом не связанный ни с профессором Лусо, ни с его коллегами по институту и взявшийся за дело Арсения из того только профессионального интереса, что в этом деле было на чем проявить себя и подкрепить тем свою адвокатскую славу, первое, что сказал после ознакомления с делом, что ключ к пониманию всего лежит в нравственных истоках. «Вот то, что извечно заключено в чувствах человека, — со свойственным ему внешним спокойствием, за которым, однако, ясно слышно было волнующее предчувствие открытия, сказал он. — Заключено в любви, в ненависти, в этих понятиях, которые человечество исследует на протяжении всей своей истории и в исследовании которых, в сущности, ни на сантиметр еще не продвинулось вперед». И он сначала вышагивал по своему адвокатскому кабинету, потирая руки, а затем вышагивал дома, удивляя жену и детей необычно возбужденным настроением, и предстоящий процесс по делу Арсения (в том первоначальном виде, как он рисовался Николаю Николаевичу после поверхностного ознакомления с делом) — процесс этот виделся ему как оголенный срез именно этих человеческих чувств, до которых без определенного сознания болезненности их нельзя притрагиваться никому. «Такое могло случиться и сто и двести лет назад, в любом веке», — думал он, снова и снова находя весь главный интерес дела именно в том, что сталкивался с категорией людских поступков, которые одинаково могут совершаться в любых социальных условиях; и он был настолько убежден в этом (припоминая известные в прошлом процессы в различных странах), что если и думал о конкретных обстоятельствах дела, что можно было в нем назвать социальною причиной, то лишь в той связи, что обстоятельства эти доказывали ему, что он прав и что иначе и нельзя подходить к делу. Он видел поступок Арсения в очищенном виде, в каком поступок этот мог быть оправдан, и видел себя, как преподнесет этот поступок (то есть убийство, в чем и заключена была изюминка) в этом именно очищенном виде и убедит всех. «Но так ли все верно?» — говорил в нем второй голос, приглушаемый этой предстоящей минутою торжества; и этот второй голос, как ни был он подавляем в сознании Кошелева, заставлял его снова вчитываться в дело Арсения и производил то лекарственное действие, как глоток воды на взволнованного, разгорячившегося человека. «И все-таки тут дело нравственного порядка, и только нравственного», — говорил себе Кошелев, в то время как та цепочка социальных проблем, за которую он должен был взяться, он профессиональным чутьем чувствовал, могла только осложнить и запутать все.
Еще менее и родные и знакомые видели в поступках Галины связь их с общим движением жизни и всю семейную неустроенность ее относили только за счет ее дурного характера и воспитания, хотя каким образом старик Сухогрудов с его строгостью взглядов на все мог дать ей дурное воспитание, было неясно. Он только продолжал говорить: «Чего ей не живется», как говорил о ней всегда; и скептически бросил: «Дожилась!» — когда дошли до него известия о связи ее с Лукиным и гибели Юрия. Точно так же, чего не живется ей, говорил о Галине ее брат Дементий, и почти его же словами отозвалась о ней Виталина, когда провожала мужа на похороны Юрия в Москву. Для Виталины, о которой тоже можно было сказать, чего не живется ей в ее доме и с ее достатком (главное, с таким мужем, как Дементий, которым восхищались все), — для Виталины важным здесь было то, что она стала замечать, что в муже ее проявлялись точно те же нехорошие черты характера, какие были у Галины. «Брат и сестра», — думала она, и вопрос этот мучил ее. Вопрос этот был для нее вопросом жизни, на который надо было ответить; но вместо ответа она с ужасом чувствовала, что только сильнее увязает во всей этой по-своему неустроенной для нее жизни и что тех протестующих сил, какие всегда прежде поднимались в ней, становилось все меньше и на смену им приходило безволие, покорство и сознание того, что ни изменить, ни поправить уже ничего нельзя. Она путем своих умозаключений приходила к той же философии смирения, какую проповедовала ее тетка Евгения; и философия эта, как ни грустно было признать это, давала ей успокоение. Она чувствовала, что жизнь общая была подчинена как будто одним законам