Шрифт:
Закладка:
— А вот к наживающим богатство неправедно, не имел почтения, гнал их от себя.
Кто-то из мужиков обронил строго:
— А еще в Святом Писании сказано: не воруй!..
— То-то и оно, — вздохнул Тишка. — Потому-то с Верой я не совсем с ладах.
Появился Воронов в Новосветлянске и когда там начали делить покосы, ходил с мужиками по лесным лужайкам, по распадкам, круто обрывающимся со снежных, лихо заломленных скал, порой обижался, как если бы ему тоже был позарез нужен покос, а если кто-то ронял с досадой:
— Ты-то чего лезешь? Тебе-то чего надо? Иль тоже решил покрестьянствовать? — Тишка в недоумении разводил руками и чуть погодя говорил грустно, несвычно с тем, каким знавали его в ближних и дальних весях:
— Куда мне! У меня другая дорожка, хорошая ли, худая ли — моя!
Неловко делалось мужикам, досадовали на перенявшего разговор. Но, к их удовольствию, Воронов недолго пребывал в грусти.
— Я люблю радость, — говорил он. — А ее только среди вас и нахожу, почему и не забываю к вам дороги. И не забуду, ей-пра!
Был Тишка в Новосветлянске и когда там начали переезжать из землянок в срубленные домы, суетился вместе со всеми, подначивал хозяина:
— Слышь-ка, чтоб и через год изба гляделась пригоже. А не то…
— Что — не то?.. — недоумевал хозяин.
— Ну, ты же меня знаешь.
Еще бы не знать!
И нынче Воронов нарисовался ко времени; перебросившись парой-другой слов с мужиками, подтеснился к избе, словил на порожке повитуху:
— Ну, чего там, скоро?..
— А тебе не все равно? — отвечала старуха, чуть ли не со страхом оглядывая диковинное Митькино одеяние.
— Во дура, а? — незлобиво говорил Воронов. — Не понимает, что у нас праздник. Еще бы!.. Вот-вот родится первый на поселье ребенок. А это, значит, бабуля, что жизнь продолжается.
Но та не услышала, убежала.
Старцев вышел на крашенное крылечко, покряхтывая. Тишка и у него спросил:
— Ну, чего там, скоро?
— Не терпится выпить за здравие новорожденного?
— Дак праздник же! — неуверенно сказал Воронов. Он робел перед стариком Прокопием, особенно если тот был чем-то озабочен.
В толпе не поняли, зашумели, поперли к крылечку.
— Что, уже?..
— Слыхать, сын родился?
— Сын?
— Вот славно-то, что сын!
Родилась дочка.
24.
В юрте, у очага, сидели двое: хозяин, заметно сдавший за последние годы, как бы даже ужавшийся, с дряблым, пуще прежнего потемневшим лицом и со слабыми дрожащими руками, и его гость, худой, остроглазый, с желтыми впалыми щеками, в памятном для многих жителей Баргузинской долины старом, изрядно побитом снизу желтом халате и стоптанных ичигах, в желтой тюбетейке, взброшенной на самую макушку седеющей головы. В ногах у него, спрятав на шерстатой груди когтистые лапы, лежал большой рыжий пес и, блаженствуя в тепле, тихонько поскуливал.
В юрте пахло горящими аргальными лепехами и кислым молоком. Едкий дым резал глаза. В дальнем углу на божничке с бурханами плавилась свеча. За пологом юрты лютовала вьюга, и, когда приподымала тяжелое серое покрывало, в дверной проем вкатывались искряно белые комья снега, отчего аргальный огонь колебался, а по шатровому потолку скользили серебряные тени. Иной раз они падали на лики бурханчиков, и те заметно светлели, оживлялись, и можно было подумать, что им не хватает только ветра, чтобы сорваться с насиженного угла и улететь.
— Ты давно не приходил, Агван-Доржи, — сказал хозяин, и не понять, с осуждением или с легким недоумением.
— Я подымался на Баргузинский голец, Бальжи-ахай, и стоял там на хребтине, сняв с себя всю одежду. И день стоял, и ночь, а потом опять день и ночь. И смотрел в небо и видел Учителя мира, парящего на облаке, и говорил с ним. Учитель был доволен мной и сказал, что он тоже в последней своей земной жизни всходил на снежные вершины Гималаев, чтобы испытать силу духа. «Я вижу твое старание, — сказал Учитель. — И знаю, истина откроется тебе на смертном одре, и об этом будешь знать только ты». Я спросил: «Почему так?.. Разве мое знание не может быть потребно еще кому-то?» Учитель сказал: «У каждого свой путь, опыт другого бесполезен ему. Будь иначе, человек утратил бы жажду поиска истины». Мне стало грустно, я понял, что человек одинок не только в смерти, он подобен увядшему листу дерева, упавшему в шумную горную реку, вода несет его, и не у кого спросить: куда, зачем?.. Но то и хорошо, что скоро в листе пропадает и это желание, обрывается нить, что связывала его с прежней жизнью. И вот уж нет его. Ничего нет.
Агван-Доржи помолчал, глядя, как Бальжи шуровал в очаге облитые красным дымом коровьи лепехи, движения рук старика были слабые и неуверенные, и монах огорченно вздохнул.
— И я задумался, а не есть ли пустота от блага отпущенное действо? Быть может, она одна и надобна человеку? Ведь сказал однажды Учитель: «Там, где никто не рождается, никто и не умирает, там нет душевной боли и нет страдания. Там тихо и спокойно». Что он имел в виду? И тут в душе моей что-то поменялось, я к чему-то приблизился, к чему-то чистому и дальнему. И тогда я натянул на себя одежду и спустился вниз, в расщелину меж скал. Идти было трудно, ноги сделались тяжелые, как камень, по которому шел. Но я не сдавался, по моему следу брели белые волки, и я не хотел стать их добычей.
— Белые волки?..
— Да, белые. Большие и сильные, с черной пастью.
— Я не понимаю, — в смущении сказал старик.
— Я тоже…
В юрте зависла тишина, лишь потрескивали желтые мухи, вырываясь из горящего очага, и еще в воздухе, не достигнув черного земляного пола, угасали, и на божничке что-то чуть слышно пощелкивало, позвякивало, как если бы там устроили возню черные тараканы.
— Ты помнишь старого Гомбо? — чуть погодя спросил Бальжи.
Монах ответил не сразу, тут, в юрте, было лишь изломанное морозами, но все еще крепкое тело, а дух витал там, среди мрачных снежных гольцов.
— Да, помню. Он все еще хранит обет молчания?
— Теперь его юрта пуста.
— Что случилось?
— А что случается все последние годы? Пришел нойон и велел Гомбо уезжать отсюда: мол, это моя земля, и все, что