Шрифт:
Закладка:
— Чтобы она не простаивала. Ишь ты, чтобы она не простаивала, — шутливо ворчал Евлампьев, крутя ручку валиков.— Вот, все от того идет, все беды человеческие: сначала я, сначала мне, я вперед… И ты не лучше.
— Ладно, ладно, — посмеиваясь, сказала Маша. — С кем поведешься… Знаешь такую пословицу?
Она направляла в валики курившееся паром белье, с валиков текла на подставленную крышку мыльная пенящаяся вода, и белье выходило с другой стороны сжеванное и расплюснутое.
— Да! — воскликнула она неожиданно. — Чуть не забыла… Ермолай звонил, хотел что-то с тобой поговорить.
— Вот как?! — Евлампьев удивился.
— Не иначе как что-то нужно. Такой шелковый, внимательный такой — о здоровье сам справился, о Ксюше расспросил… Нужно что-то. А то бы разве собрался просто так позвонить?
— Ну уж, ты слишком о нем…пробормотал Евлампьев.
Он тоже не сомневался. что сыну что-то понадобилось от него, но слышать это произнесенным вслух было неприятно, хотя бы даже и от жены.
— Ай, я уже никак о нем, — махнула рукой Маша. И вернулась к началу: — Так не забудь, позвони ему.
— Нет, не забуду, — отозвался Евлампьев.
Но он забыл. Он хотел позвонить, когда Маша перестанет стирать и можно будет говорить спокойно, так, чтобы не мешала машина, одно, однако, цеплялось за другое: потом, когда машина наконец была выключена, хотелось уж, не прерываясь, закончить с полосканием, потом хотелось поскорее натянуть веревки и уж повесить белье, чтобы оно сушилось, ни за всеми этимн делами о звонке забылось, тем более что, повесив белье, пришлось сндеть на лавочке возле подъезда н поглядывать в его сторону, караулить: года два, как в магазинах нсчезли хлопчатые ткани, н белье с веревок стали поворовывать. Прежине годы случалось, забыв, оставлять его чуть ли не до полуночи, а прошлым летом сняли два пододеяльника и несколько простынь прямо средн бела дня.
Маша, поначалу время от времени напоминавшая Евлампьеву о звонке, тоже, по-видимому, в конце концов забыла о нем, и Евлампьев вспомнил о просьбе Ермолая уже вечером, сев за стол писать Черногрязову. Он давно уже мучился тем, что никак все не ответит Черногрязову, нехорошо выходнло — сколько времени прошло, как получил от него письмо. Но пока Ксюша лежала в больнице, пока то ужасное, что сжесекундно угрожало ей, стояло совсем рядом, ледяно обдавая своим черным дыханием, невозможно было заставить себя сесть за ответ, рассуждать на все этн отвлеченные темы, во что Черногрязов ввязывал сго своими письмами всякий раз. Голодному не до философии, набить бы брюхо. Теперь же, когда самое страшное было позади, он паконец почувствовал, что готов отвечать, и с утра нынче думалось, что, вернувшись из поликлиники, сразу же и сядет за стол, но вот не вышло.
Он сел, положил пересел собой несколько листов бумаги, написал в правом верхнем углу дату — и тут, необъяенимо для себя, вспомнил о звонке. Как бы это белое пространство чистого листа вымыло из него заполошные часы хозяйственной суеты, вернуло к началу дня, и вот вспомнилось.
— Ах же ты, боже ты мой! — вскочил он из-за стола и бросился в коридор к телефону.
Он стал уже набирать номер, когда до него дошло, что звонить сейчас бессмысленно: поздно, закончился рабочий день. Но все же, досадуя на себя, что так глупо забыл о звонке, он набрал номер до конца, и, вак того и следовало ожидать, ему ответили длинные сигналы, он послушал-послушал их и медленно опустил трубку на рычаги.
— Ты куда это? — недоуменно спросила с кухни Маша. Застелив стол старым шерстяным одеялом, она гладила белье, и на краю стола уже высилась тугая, плотная стопка выглаженного.
— Да Ермолаю! — избегая се взгляда, расстроенно сказал Евлампьев. Он чувствовал себя виноватым.
— Забыли, а, ну надо же! — всплеснула она свободной рукой. Помолчала, глядя на него, и добавнла оправдывающе: — Ну, завтра тогда, прямо с утра. Ничего, я думаю, страшного.
— Да ну, конечно, завтра, теперь уж что…— согласился Евлампьсв.
Он еще постоял немного, глядя, как Маша водит утюгом по белой изжеванной равнине, делающейся после него гладкой, как бы блестящей, и пошел обратно в комнату.
Но настроение испортилось, и никакого письма писать теперь не хотелось. Он думал о том, чего же хотел от него Ермолай. Попросить денег? Единственное, что можно предположить с наибольшей вероятностью. Но никогда он так вот специально не просил денег, всегда обходился сам, по случаю разве что стрельнуть немного — это да. Непонятно!..
Он бросил ручку на листы бумаги, встал и вышел на кухню.
В буфете внизу был сше один утюг, старый, без терморегулятора, но вполие исправный.
— Ты зачем это? — спросила Маша, когда он достал его.
Евлампьев передернул плечами.
— Да что-то не идет письмо… Давай помогу тебе. Уж заниматься хозяйством, так до конца.
Маща было запротестовала, говоря, что здесь жар и пар, а он еще не отошел как следует от солнечного удара, но Евлампьев настоял, Маша взяла с него слово: как только он что-то почувствуст, тут же уйдет, и они стали гладить в два утюга.
Ночью ему снова приснился тот, уже снившийся однажды весной нелепый сон: ему снилась Галя Лажечиикова, первая его любовь, обманувшая его с другим, снилась в облике грузной, оплывшей усатой старухи, какой он ее никогда не знал, потому что никогда не видел ее с тех давних лет молодости и не знал даже, жива лн она; эта толстая усатая старуха протягивала к нему руки, звала к себе и с горечью и страданнем говорила о том, что виновата перед ним, нужна была целая жизнь, чтобы понять эту вину, но теперь она готова искупить ес и отдает себя всю в его власть. И снова там, во сне, Евлампьев в ужасе и отчаянии противнлся себе, потому что готов был, еле удерживался, чтобы встречно не протянуть ей своих рук и пойти за нею куда ни позовет, потому что, оказывается, всю прожитую жизнь он лишь ее и любил, бросившую его ради другого, Галю Лажечникову, этого лишь и ждал всю жизнь — соединиться с нею, и что из того, что сейчас она была толстой усатой старухой, отдавшей свою молодость, свое здоровье, все свои прелести другому.нс плоти, душе его нужно было это соединение, душа жаждала сго и молила разум отпустить