Шрифт:
Закладка:
Очевидно, сразу после обсуждения стихов Добролюбова в конце 1858 года у них с Некрасовым оформился план сатирического «Свистка», который они редактировали вместе.
В письмах Некрасова лета 1860 года, адресованных уехавшему за границу Добролюбову, можно заметить явную симпатию. Не будет преувеличением утверждать, что молодой критик стал конфидентом-«сочувственником», которому Некрасов время от времени изливал душу, сменив в этой роли Боткина и Тургенева. Например, в письме от 18 июля поэт сообщал о новом любовном увлечении, игре в карты и мучительном самокопании. «Знаете, Добролюбов, у меня нет никакой силенки сделать дело, так что ж — всё в карты? Меня берет некоторый страх, и чувство гадливости проходит по мне». Это письмо было написано в ответ на очень откровенное признание Добролюбова, что ему «приходится делать над собой неимоверные усилия, чтоб не плакать, и не всегда удается удержаться»{432}.
Некрасов увидел в словах критика о нервном расстройстве симптом изнуряющей рефлексии, поразившей их обоих, и тон его писем стал еще более дружеским. Добролюбов в одном из писем дал тонкую характеристику душевного состояния своего корреспондента и основных мотивов его лирики:
«Что это за отчаяние в себе, что это за жалобы на свою неспособность… Вы считаете себя отжившим и погибшим! Да помилуйте, на что это похоже? <…> Вы разыгрываете любовные драмы, мучитесь ими сами и мучите других… и всё это принимаете к сердцу так сильно, как я никогда не принимал даже своих преступлений, совершённых подло и глупо…
А то дела-то нет — «да нужно прежде дело дать» — это ведь пустая отговорка, как Вы сами знаете. Есть Вам дело, есть и применение ему, и успех есть. <…>
Вы, впрочем, сами знаете всё это, но не хотите себя поставить на ноги, чтобы дело делать <…>. Может, и в самом деле не способны к настоящей, человеческой работе, в качестве русского барича, на которого, впрочем, сами же Вы не желаете походить»{433}.
Не случайно это письмо Добролюбова приводится в качестве комментария к стихотворению «Рыцарь на час» (1862), коллизия которого выразилась в знаменитых финальных строчках:
Вы еще не в могиле, вы живы,
Но для дела вы мертвы давно,
Суждены вам благие порывы,
Но свершить ничего не дано.
В письме, написанном в декабре 1860 года, Некрасов высказал мнение, что Добролюбову пора возглавить «собственно редакцию «Современника»{434}, поскольку «Чернышевский к этому не способен»[20]. Некрасов в очередной раз чувствовал себя на пороге смерти (его мучил затяжной кашель), собирался на долгое лечение в Европу и всерьез подумывал заранее договориться с критиком о передаче ему основных редакторских полномочий. Добролюбов полюбился ему искренностью, честностью и прямотой. Некрасов хотел видеть в нем своего «идеализированного двойника». Если для Чернышевского идентификация с Добролюбовым заключалась в почти полном (за исключением страстности) душевном совпадении, то Некрасов, скорее всего, проживал в диалоге с младшим другом игру в «разночинство», в падшую душу, которую нужно воскресить для «дела». Добролюбов, «чистый» (верилось Некрасову) юноша, был тем «спасителем», идеальным альтер эго Некрасова, который вопреки своему «барству» поэтически конструировал образ разночинца-интеллигента. Как вспоминала Панаева, Некрасов говорил: «Добролюбов — это такая светлая личность, что, несмотря на его молодость, проникаешься к нему глубоким уважением. Этот человек не то что мы: он так строго сам следит за собой, что мы все перед ним должны краснеть за свои слабости, которыми заражены»{435}. Эти строки полностью соответствуют той оценке, какую Некрасов дал Добролюбову в статье-некрологе.
Когда в августе 1861 года Добролюбов вернулся в Петербург, и ему, и Некрасову с Чернышевским стало понятно, что возглавить редакцию он не сможет: болезнь прогрессировала, силы необратимо таяли.
Последние «песни»: раздвоение
Стихотворения последнего года жизни Добролюбова представляют удивительную картину трагически раздвоенной личности. Автор пытается «проработать» в лирике неотступно мучающие его и не находящие разрешения жизненные проблемы. В стихах отчетливо звучит мотив драматического разрыва между «работой» и «жизнью» — мотив, который мы обнаруживали еще в самых ранних его поэтических опытах. Этот мотив никуда не исчез, напротив, его звучание стало более ощутимым. Пережив в Париже и в Италии два серьезных любовных увлечения и так и не реализовав тягу к семейному счастью, Добролюбов продолжал строить на этой коллизии идеологически сильные стихи, в конце XIX века вошедшие в канон революционной поэзии. Например, стихотворение «Еще работы в жизни много…» поэтизирует аскетизм автора, пренебрегшего личным счастьем ради «живого дела»:
Еще работы в жизни много,
Работы честной и святой.
Еще тернистая дорога
Не залегла передо мной.
Еще пристрастьем ни единым
Своей судьбы я не связал
И сердца полным господином
Против соблазнов устоял.
Я ваш, друзья, — хочу быть вашим.
На труд и битву я готов, —
Лишь бы начать в союзе нашем
Живое дело вместо слов…{436}
Если соотносить это поэтическое кредо с биографическим фоном добролюбовской жизни 1860–1861 годов, с трудом верится, что автор стал «полным господином» своего сердца. Напротив, он болезненно переживал любовные разлады и неудачи — и сочинял гражданственные стихи, в которых прокламировал служение общественному благу. В восьмистишии «С тех пор как мать моя глаза свои смежила…» страсти укрощаются и подавляются:
Друг выспренных идей, как медная машина,
Для блага общего назначенный служить,
Я смею чувствовать лишь сердцем гражданина,
Инстинкты юные я должен был забыть{437}.
Напряжение между внутренними инстинктивными «юностью», пылкостью и страстностью и внешней ригористичностью становится темой другой строфы:
Проведши молодость не в том, в чем было нужно,
И в зрелые лета мальчишкою вступив,
Степенен и суров я сделался наружно,
В душе же, как дитя, и глуп и шаловлив{438}.
Все эти признания разрушают образ Добролюбова-аскета, выстроенный в воспоминаниях современников. Стихи представляют его гораздо более сложной личностью, даже если делать поправку на «олитературенность» лирического героя.