Шрифт:
Закладка:
Предательство же многолико, подобно убийству. Предателями движут и страх, и корысть, и зависть, и честолюбие, и авантюризм, и шаткость идейных позиций, и стремление пощекотать себе нервы, и нездоровая потребность к самоунижению, и извращенность натуры, и пьянство, и жажда властвовать, и мстительность, и элементарная, «беспричинная» подлость... Ни одной «положительной» причины. Никогда — возвышенной цели.
Именно потому жизнь торжествует над смертью, а добро — над злом.
Федор Алексеев Кокушкин, крестьянский сын, рабочий парень, своим трудом, своим горбом выбившийся в раклисты... Его никто не толкал в революцию, да и как можно понудить, заставить человека сделаться революционером, это — добровольное, доброхотное, некорыстное дело. Можно понудить к предательству. К подвигу — никак.
Но и к падению, к измене Кокушкина не понуждали. Он кинулся в омут подлости по собственной воле.
Он был, судя по всему, хорошим работником в партии. И стал «хорошим» доносчиком, шпиком, иудой.
Как? Почему? Во имя чего?
Попробуй теперь разберись.
Он был достаточно умен и понимал, что выше раклиста: ему так и так не подняться, владельцем фабрики не стать. Революция ему открывала дорогу, и, человек начитанный, он должен был и это понимать. И однако пошел поперек.
После революции Федора Кокушкина разоблачили, расстреляли.
Глава третья
1Случилось то, что должно было случиться: Сергей Ефремович взбеленился, взорвался и, когда Андрей ненадолго заглянул домой — ночевал у товарищей, — грянул гром: «Вон! Чтоб ноги не было! Проклинаю!» Маменька, сестры плакали, Владимир пытался что-то сказать, Андрей его остановил, молча вышел, взял в мезонине шинель. Поздно, будить людей ни к чему, устали все, полез на собственный сеновал. В дырку от выбитого сучка посвечивала луна, хрумкал внизу жеребец Васька. Все знакомое. И, как ни кинь, родное... Ладно, рано или поздно это должно было случиться.
А взорвался папенька неспроста, в городе настали тревожные дни. Только за вчерашнюю ночь — несколько поджогов, разгромлено около сорока лавок. Никита Волков передал, что лавочники заявили об убытках — тридцать тысяч рублей. Арестовали сто восемьдесят человек, раненых полно. Опять разбушевалась стихия.
Начиналось, однако, мирно. Двадцать третьего с утра, как решили, от речки двинулись на площадь, человек этак тысяч семь. Ноздрин объявил решение Совета — заявить губернатору: или мир, или война; или фабриканты соглашаются выполнить требования, или за дальнейшее Совет не отвечает. Но призвал рабочих соблюдать спокойствие и порядок, не вызывать власти на крутые меры. Согласились. Шли организованно, пели — не революционное, а так, кто во что горазд. На Приказном мосту — казаки, дальше, по обе стороны Мельничной, шпалеры солдат, и площадь с трех сторон ограждена казаками. Народ заволновался.
Губернатор — а с ним Свирский и новый полицмейстер Иванов — на балкончике появился не сразу, выслушал Ноздрина, объявил, что фабрикантам, поскольку они разъехались, будут тотчас разосланы депеши, а сейчас он просит с площади удалиться, ответ будет дан завтра на Талке им лично.
В ожидании Леонтьева утомленные, сморенные жарою люди сидели прямо на мостовой.
— Ладно! — крикнул Дунаев. — Мы сейчас на Талку пойдем, друг с дружкой посоветуемся. Но запомните, господа: или мир, или война!
Поднялись, и Андрей не сразу понял, чем изменился лик площади, отчего вдруг в безветрие поднялась пыль. Когда передние тронулись, когда за ними потянулись остальные, он увидел: все булыжники вывернуты, мостовой нет, голая, в оспинах, земля. И у каждого — камень в руке. И это видел, конечно, не он один. Видел и губернатор, и его свита, видели казаки.
Запели «Варшавянку», ее знали еще не многие, но звучало достаточно грозно:
В бой роковой мы вступили с врагами, Нас еще судьбы безвестные ждут...Теперь Андрей больше всего боялся, чтобы не полетели булыжники. Достаточно было одному казаку или солдату сделать неосторожное движение, поднять винтовку, замахнуться нагайкой хотя бы на собственную лошадь — и поднимется, и пойдет! Но этого, слава богу, не случилось.
Зато на следующий день, когда явившийся вместо губернатора Свирский объявил о категорическом отказе фабрикантов, тут-то и началось сызнова: валили столбы, рвали провода, громили магазины, поджигали дома и дачи фабрикантов, не трогали только мелких или честных лавочников (были и честные). Полиция пряталась, казаки держались в сторонке.
На Талке, в кустах, нашли труп. Никаких следов увечья. Потребовали вскрытия, определили: умер от голода. Моментально это разнеслось по городу. Рассвирепели пуще прежнего. Уже и казаков не стало видно.
Партийный комитет заседал почти непрерывно, что-то надо предпринимать, говорил каждый, а что именно? Было ясно: если не остановят погромы, дело кончится большой кровью.
Помог, как ни удивительно... фабрикант, Грязнов. Утром 25 июня от Грязнова получили депешу: изрядно уступил. И сокращение рабочего дня, и прибавка к жалованью, и отмена обысков, и выдача квартирных, и прием на работу всех забастовщиков. Следом подобное же протелеграфировал Щапов.
Зазывать на Талку не понадобилось, бежали отовсюду: наша берет! Наша-то берет, говорил Андрей, а вот нам чужое брать не годится, погромы надо прекратить, а все награбленное — иначе не скажешь — надо вернуть. Мы не разбойники, а пролетарии.
Вернуть, понятно, не вернули, да и что было возвращать — продукты съедены. Но понемногу приутихли. Тем более, что в город входили и входили войска. Денег в стачечной кассе почти не оставалось. Забастовщики измучились.
2Свиты его величества генерал и товарищ министра внутренних дол, любимчик государя Дмитрий Федорович Трепов, всесильный диктатор столицы, стоял сейчас навытяжку у дверей, подобно исправному и преданному новобранцу, и если не «ел глазами начальство», то, во всяком случае, сопровождал взором властителя, который пересекал по диагонали взад-вперед свой кабинет.
Накануне у его величества был скверный день. Обычная утренняя забава — стрельба в царскосельском парке по воронам — окончилась безрезультатно. Завтракая, опрокинул солонку — дурная примета. У одиннадцатимесячного наследника престола, цесаревича Алексея, случился понос. В расстройстве чувств Александра Федоровна потеряла перстень с печаткой, муж, что редко с ним случалось, обозвал императрицу дурой, она заперлась в будуаре. Обозленный Николай велел кликнуть «кого-нибудь» из ближней свиты, засели за ломберный столик, и вскоре проиграно им было пять рублей серебром с копейками — трата весьма существенная. За обедом почти не ел, в ужин наверстал упущенное, принял изрядно коньяку и почивал весьма худо.
Дмитрий Федорович о великих государевых огорчениях не ведал.
Все, что докладывал он, как, впрочем, и другие заботы об