Шрифт:
Закладка:
– Извини, – преспокойно произносит Томас Пул.
– Извиняться не за что, – отвечает Фредерика.
Толстячок-доктор по фамилии Лимасс осматривает, ощупывает, перевязывает рану.
– Скверная штука, запущенная штука, надо же так рассадить, – по обыкновению жизнерадостно приговаривает он.
– У меня еще кое-что… – отваживается Фредерика.
– Ну-с?
– Что-то не в порядке с… с влагалищем и вокруг него. Очень болит. Там – вы их, кажется, называете пустулы. И что-то вроде коросты.
Произносит, не обинуясь. Ей стыдно. Ей больно.
Улыбки как не бывало, врач наскоро ее осматривает, выписывает счет и советует обратиться в венерологическую клинику Мидлсекса. Фредерика подавлена: в свое время ее любовные связи были чреваты такими последствиями, но обходилось. Какой позор.
– Когда вы последний раз имели половые сношения? – спрашивает врач.
– С мужем. После свадьбы я ни с кем, кроме него, не спала.
Факт говорит сам за себя, и угрызения совести сменяются яростью. В памяти мелькает содержание чемоданчика из гардероба. Она неловко сдвигает ляжки и чувствует боль, раздражение, неудобство, все по отдельности – сейчас при ходьбе всегда так.
– Понятно, – произносит врач. – Похоже, с мужем не повезло.
Хотя Фредерика так и кипит, ее охватывает противоестественное желание защитить Найджела от этого легковесного обвинения. А может, защитить себя, сделавшую неудачный выбор.
– Бывает, надежды не оправдываются, – отвечает она.
– Бывает. А теперь живо в клинику, пока хуже не стало. И никакого секса.
– Чтобы я когда-нибудь еще о нем… об этом подумала!
– Как же, как же, – усмехается врач с лучезарным недоверием.
– Алло, – гудит знакомый голос, приветливый и неприятный. – Мое почтение, Дэниел, мужчина священного чина, Дэниел, духовный пластырь, Дэниел, уполномоченный мертвого проповедины. Как поживаете?
– Очень вас это заботит. Хорошо поживаю. А вы?
– На мне, друг мой, живого места нет, истекаю кровью там, где не видно. Вчера отправился возвестить людям истину – я вменил себе это в обязанность: каждому нужно придумать себе хорошенькую химерочку в виде обязанности, чтобы иной раз пообретаться в человеческом обществе. Вот я и решил: не навестить ли малую толику человеческого общества, не усладиться ли медом человеческого общения? Да, любезный Дэниел, Дэниел-невидимка, я томился желанием, о духовный пластырь, вразумить хоть одного человека. И пошел я попроповедовать малым делом в ближайший паб. И сказал я им: «Горе всем любящим, у которых нет более высокой вершины, чем сострадание их! Так говорил однажды мне дьявол: „Даже у Бога есть свой ад – это любовь его к людям“. И недавно я слышал, как говорил он такие слова: „Бог мертв; из-за сострадания своего к людям умер Бог“. Итак, я предостерегаю вас от сострадания: оттуда приближается к людям тяжелая туча! Поистине, я знаю толк в приметах грозы! Запомните также и эти слова: всякая великая любовь выше всего своего сострадания: ибо то, что она любит, она еще хочет – создать! „Себя самого приношу я в жертву любви своей и ближнего своего, подобно себе“ – так надо говорить всем созидающим. Но все созидающие тверды. Так говорил Заратустра»…[109] По-немецки это сильнее, но ваша учебная программа едва ли включала язык бывшего противника, о мужчина священного чина, хорошего знакомства с великой европейской культурой я в вас не замечал… Вот так я в ближайшем пабе метал бисер перед ближними своими, а они ухватили меня за волосы и штаны пониже спины и пустили в ход оружие ближнего боя – велосипедные цепи, любезный мой Дэниел, велосипедные цепи и разбитые пивные кружки, пинали меня ногами. Вы бы рыдали от этого зрелища, будь вы человек, в чем я нередко сомневаюсь, ибо вы так нелюбезны, так медлите уврачевать мои язвы по заветам вашего господина – я ведь стражду, о мужчина священного чина, и, если не ошибаюсь, вы обязаны мною заниматься, нравлюсь я вам или нет… Йоркширец, ты спишь? Не мог ты бодрствовать один час?[110]
– Я не сплю. Я бодрствую вместе с вами. Вам бы лучше поговорить с каноником Холли. Ницше он читал. И теология смерти Бога по его части. Мне кажется, с каноником Холли вы подискутируете в свое удовольствие. Жаль, конечно, что вас побили. Но, похоже, вы, если можно так выразиться, сами напросились. По правде сказать, мне самому частенько хочется вас отлупить, вот только встречаться не доводилось.
– О любезный друг мой, о Даниил, о мудрый судия![111] Вот он, миг прозрения: наконец наши души открылись друг другу – я неустанно старался приблизить эту минуту, едва мой голос начал проникать в твои неподатливые и не готовые к этим истинам ушные отверстия. Я всем сердцем жажду, о ненадолго возлюбленный мой, чтобы меня, как ты выразился, отлупили, истолкли в пыль, стерли в порошок, разложили на атомы, мокрого места не оставили, и, если ты согласен меня удовольствовать, я объявлюсь. В переулках Смитфилда искал я тебя и не нашел тебя[112], в чаще ножей и тесаков не увидел я тебя, отвернул я алые ризы правосудия и узрел леденящие душу орудия пытки, но любезного Дэниела, истязателя моего в стихаре и сутане, я не увидел, хотя истомились по нему мои коленные чашечки, и слепая моя кишка, и трепещущий язык мой…
– Слушайте, вы! Не собираюсь я вас истязать. Ни вас, никого. Ни стихаря, ни сутаны я не ношу – если вам так интересно, на мне банальные вельветовые брюки и джемпер, так что с этим не ко мне. Позвать вам каноника Холли? Будете говорить с ним о Ницше и смерти Бога?
– О подобных материях куда приятнее говорить с тем, кто о них и слышать не хочет: тут прозелитствующему пророку нужна и сноровка, и способность сломить сопротивление. А беседовать с вашим каноником все равно что проповедовать уже обращенному: скучно узоры разводить, никакого кайфа.
На спиральной лестнице раздается шум. Кто-то уверенной, твердой, стремительной поступью спускается в подземную часовню. Джинни Гринхилл вскакивает и, словно обороняясь, выставляет перед собой вязальные спицы.
Голос – низкий, гулкий, аристократический:
– Кто тут Дэниел Ортон? Мне сказали, он здесь.
– Он занят. И вообще мы тут клиентов не принимаем, наверху есть гостиная, там можно чая попить.
– Да не клиент я, вот бестолочь. Он мне нужен по срочному делу. Личному.
– Ну, не знаю…
– Там какой-то крик, – доносится из трубки тремоло Железного. – Вам не до меня. Что ж, забьюсь в щель и буду, бедолага, зализывать раны. Представляете, как я зализываю раны, друг мой поневоле? Кровь на кончике языка, представляете?
– Будить чужое воображение тем, что его не будит, последнее дело, – отвечает Дэниел.
– Ага, задело, по голосу слышу. Какой же вы христианин, если вас не возбуждают потоки крови, вкус крови, мой друг поневоле?
– Это он Дэниел Ортон?
– Видите – он разговаривает.
– Мистер Ортон, можно вас на два слова?
– Как интересно! – восклицает Железный.
Дэниел вешает трубку. Оборачивается