Шрифт:
Закладка:
Бесконечное пространство – это идеал, который вновь и вновь отыскивала западная душа в окружающем ее мире. Она желала увидеть его непосредственно воплощенным в этом мире, и только это придает глубокий смысл, как симптомам определенного мироощущения, бесчисленным теориям пространства последнего столетия, вне зависимости от всех их мнимых результатов. В какой степени в основе всего вещественного лежит безграничная протяженность? Вряд ли отыщешь другой вопрос, который был бы продуман с такой серьезностью, так что можно было бы едва ли не уверовать в то, что всякий другой вопрос о мире зависит от этого – о сущности пространства. А разве это на самом деле не так – для нас? Почему никто так и не заметил, что вся античность не проронила ни слова на эту тему, да что там – у нее даже и слова-то не было для того, чтобы точно обрисовать данную проблему?[127] Почему безмолвствуют великие досократики? Не упустили ли они из виду в своем мире чего-то такого, что представляется нам загадкой всех загадок? Не следовало ли нам еще давно понять, что как раз в этом-то молчании и кроется разгадка? Как объяснить, что в соответствии с нашим глубочайшим ощущением «мир» представляет собой не что иное, как это совершенно своеобразно рожденное переживанием глубины мировое пространство, благородная пустота которого еще раз удостоверяется затерянной в нем системой неподвижных звезд? Смог ли бы кто-либо донести это ощущение мира до античного мыслителя хотя бы лишь на понятийном уровне? Тут же бы выяснилось, что эта «вечная проблема», которую Кант трактовал от имени человечества со всей страстью символического деяния, является чисто западной и вообще отсутствует в духе прочих культур.
Что же тогда представлялось в качестве первичной проблемы всего бытия античному человеку, чей взгляд на его окружающий мир был, несомненно, не менее проясненным? Вопрос об ἀρχή, о материальной основе всех чувственно-воспринимаемых вещей. Если мы поймем это, мы вплотную подойдем к смыслу факта – не пространства, а вопроса о том, почему пространственная проблема с фатальной необходимостью должна была стать проблемой западной души, и лишь ее одной[128]. Именно эту-то всемогущую пространственность, которая всасывает в себя субстанцию всех вещей и вновь порождает ее из себя, это наиболее подлинное и высочайшее с точки зрения нашей Вселенной античное человечество, вовсе не знающее слова, а значит, и понятия «пространства», единогласно низводит до τò µὴ ὄν, т. е. того, чего вовсе нет. Невозможно проникнуть в значение пафоса этого отрицания на достаточную глубину. С его помощью вся страстность античной души символически отгородилась от того, что она не желала воспринимать в качестве действительного, чему не следовало быть выражением ее существования. Нашему взгляду внезапно раскрывается мир, окрашенный в иные тона. Античная статуя в ее великолепной телесности, всецело фронтальный вид и выразительная поверхность без каких бы там ни было бестелесных дополнительных соображений, содержит для античного глаза всецело, без какого-либо остатка, то, что называется действительностью. Вещественное, зримо ограниченное, осязаемое, непосредственно присутствующее – этим исчерпываются характеристики данного рода протяжения. Античная Вселенная, космос, упорядоченное множество всех близких и полностью обозримых вещей, замыкается телесным небосводом. Более ничего не существует. Наша потребность вновь мыслить «пространство» за пределами этой чаши напрочь отсутствовала в античном мироощущении. Стоики объявили телами даже свойства и отношения вещей. Божественная пневма для Хрисиппа – это тело; для Демокрита зрение заключается в проникновении материальных частиц того, что видится. Государство – это тело, состоящее из суммы всех тел граждан; право признает лишь телесные лица и телесные вещи. Наконец, это ощущение находит возвышенное выражение в каменном теле античного храма. Лишенное окон внутреннее пространство заботливо скрыто за колоннадой; однако снаружи не отыскать ни одной прямой линии. Всем ступеням основания придана легкая, обращенная наружу кривизна, причем каждой – своя. Фронтон, коньки, боковые стороны изгибаются. Каждой колонне придано легкое вздутие; ни одна из них не стоит совершенно вертикально и не отстоит на равное расстояние от соседних. Однако вздутия, наклоны и промежутки меняются от углов к середине стороны исходя из тщательно продуманной пропорции. Так все тело обретает вид чего-то таинственно кружащегося вокруг центра. Искривления столь малы, что глазу они, так сказать, невидимы, а лишь ощутимы. Однако именно вследствие этого направление в глубину оказывается снятым. Готический стиль устремляется, дорический трепещет. Внутреннее пространство собора с первобытной силой стремится вверх и вдаль; храм располагается на месте в величественном покое. Однако то же самое может быть сказано и применительно к фаустовскому и аполлоническому божеству, и о соответствующих картинах фундаментальных понятий физики. Принципам положения, материи и формы мы уже противопоставили понятия устремленного движения, силы и массы, причем последняя определяется как постоянное отношение силы и ускорения, с тем чтобы наконец заклясть их обоих в уже всецело пространственных элементах емкости и напряженности. Из этого способа постижения действительности с необходимостью должна была возникнуть в качестве господствующего искусства инструментальная музыка великих мастеров XVIII в., единственное меж всех искусств, мир форм которого внутренне сродни созерцанию чистого пространства. В нем, в противовес статуям на участке античного храма или на базарной площади, имеются бестелесные царства звуков, звуковые пространства, звуковые моря; оркестр бушует, швыряется волнами, стихает; вырисовываются дали, световые лучи, тени, бури, проплывающие облака, молнии, совершенной запредельности цвета; на ум приходят пейзажи инструментовки Глюка и Бетховена. «Одновременно» с «Каноном» Поликлета, сочинением, в котором великий скульптор изложил строгие правила строения человеческого тела, сохранявшие господство вплоть до Лисиппа, ок. 1740 г. Стамицем был завершен строгий канон четырехчастной сонатной формы, который соблюдается с меньшей неукоснительностью лишь начиная с поздних квартетов и симфоний Бетховена, пока наконец в одиноком, всецело «инфинитезимальном» мире звуков музыки «Тристана» не утрачивается всякая земная осязаемость. Это прачувство освобождения, спасения, высвобождения души в бесконечность, избавления души от всякой материальной тяжести, которое неизменно пробуждают высшие моменты нашей музыки, высвобождает также и порыв фаустовской души вглубь, между тем как действие античных произведений искусства связывает,