Шрифт:
Закладка:
Побаивался этого взгляда Андронников, а почему и сам не знал. Фаддеич же все чаще и чаще впивался своим единственным зрачком сразу в оба глаза Михаила. От этого взгляда Михаил сжимался, но упорно таил свою зреющую мысль, как сокровище. Но именно поэтому-то Андронников и нуждался в беседах с Фаддеичем: он говорит, а Миша в уме своем возражает ему, заостряя свою мысль.
Однажды в чайной какой-то босоногий пострел, юркнув между столами, сунул Андронникову отпечатанный листочек. Наверху была надпись: «Товарищи»… Внизу — «Петербургский Комитет Р.С.-Д.Р.П.», а еще повыше, сбоку — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
— Прячь, прячь, не читай здесь, — шепнул Андронникову сосед, рабочий высокого роста, с красивыми черными усами.
— А что? — возразил и спросил Андронников.
— А то! За такие бумажки возьмут тебя, раба божьего, архангелы-то, да на казенный хлеб.
— Не боюсь я этого.
Однако листок свернул и спрятал.
— Ты в каком цехе? — спросил Андронникова сосед, приятный человек, помакивая в чашку куском сахара и потягивая грязноватую горячую влагу.
Андронников ответил.
— Вот коли ты «этого» не боишься, приходи в наш цех. К нам оратор будет из города.
Стал Андронников бывать на собраниях, где говорили ораторы. Жизнь как-то по-особенному закрутилась. Появились невиданные раньше люди. Говорили много непонятного, но все такое, что брало за сердце. Теперь Кривуля мерк в представлении Андронникова с каждым днем. Андронников перед собой увидел многих рабочих, которые думали так же, как он. И увлекся мало-помалу Миша этой работой, таинственной, вечерней, серьезной, всепоглощающей.
В то время Мише было 19 лет. И хотя в нем временами поднимала бунт молодая кровь, но он не увлекался «любовными делами». Они казались ему делами несерьезными, несовместимыми с тем большим, что захватывало все его чувства и помыслы.
Однажды утром в воротах завода Андронников встретил Фаддеича.
— Куда шествуешь, сын мой потерянный? — спросил Фаддеич.
— На бал, танцевать иду.
— Попляши, попляши за фрезерным станочком. Да… Слыхал?
— Что?
— А то, что завтра ко дворцу народ собирается. Насчет перемены режима, царя-батюшку умаливать будут.
— Слыхал. Только мы не идем.
— Кто это вы?
— Группа наша. Нешто не слышал? Группа социал-демократов.
— Э-х, вона ты куда попал. То-то и Фаддеич стал не нужен.
И один глаз Кривули заморгал, а из другого — из засохшей дыры — скользнула слеза. И борода его, как второе лицо — только без глаз, отвернулась и пошла в сторону, в сторону.
— Кабы не на работу спешить, обсказал бы я тебе все как следует про нашу программу, — сказал Андронников. — Но только не ходи ты, Кривуля, на площадь к царю. Чем к нему ходить, лучше послать этого царя… знаешь куда?
— Молод ты, сынок, молод. И думаешь, что я этого не знаю. Па-а-нимаем. И не за этим я пойду на площадь, а затем, чтобы, знаешь, этак хоть из-за углушку посмотреть, как народ «дурака валять» будет. Где народ, там и я. Потому люблю народное замешательство.
Взглянул на него Андронников и только тут заметил, что рыжие усы и борода Фаддеича начали седеть частыми, белыми, прямыми сединами. «Стар человек», — подумал про себя Андронников.
— Торопишься. На работу торопишься. Ну, прощай, прощай. Эх, чтой-то из вас выйдет, из молодых, — сказал Фаддеич.
— Не ходи, Кривуля, к царю! Если пойдешь, какой же ты после этого анархист. Просто беспартийная орава. Не ходи, Фаддеич. Стыдно рабочему человеку к царю шляться. Прощай, понимать это надо.
— Па-анимаем, сынок мой, все понимаем.
Фаддеич моргнул одним глазом, словно подмигнул, и, шлепая калишками на босу ногу по деревянному тротуару, скрылся в январском утреннем тумане.
С тех пор Андронников не видал Фаддеича до 1911 года, когда он встретился с ним в Пермской тюрьме, через которую Андронников шел уже во вторую ссылку, в Архангельскую губернию, а Фаддеич шел в Вологду на суд, где должны были судить раскольничью секту бегунов, к которой примкнул седеющий Фаддеич и жил с ними в Сибири.
Фаддеич сгорбился и осунулся. Его единственный глаз был похож на глаз пойманного орла. Гневный зрачок, полный пламенной ненависти, яркий, черный, блестящий миллионами искр, не смотрел, а впивался своим острием и беспокоил. Ах, как беспокоил этот глаз! А другой — дыра засохшая — весь изжелтел, иссох. И видно, та слезинка, что скользнула из этой дырки тогда, когда он встретился с Андронниковым у завода, была последней.
И лицо не лицо стало, а камень, на котором жаркие лучи солнца, ветры буйные, холодные, ночи бессонные, беспокойные, дни тюремные, тусклые-тусклые, высекали морщину за морщиной. От этой каменности лица глаз слепой — дыра засохшая — походил на ласточкино гнездо в скале. Борода и усы его только едва-едва показывали свой огненный блеск из-под ледяной седины.
— Помнишь, я тебе сказал: посмотрим, что выйдет у вас, молодых? Вот и вышло. Тебя, как и меня, волокут. Тебя на ссылку, меня на суд. Значит, и твоя программа и моя — лопнули. Я ходил к царю, ты не ходил, а он, стерва, все равно оказался победителем. Да. И вот как пошли это нашему брату, рабочему, и всякому бродящему и вольному люду банки ставить, так и ушел я в Сибирь. С неким Парфеном встретился, с бегуном. К нему пристал. Он и крестил меня во бегунах.
«Стар человек», — мелькнуло в голове Андронникова, пока он слушал.
— Бежал ты к бегунам? Ну, что ж? Может, твое дело таковское, а мы на своем будем стоять по-прежнему. Не мы — так, може, опосля нас, а все-таки забьют капиталу в затылок осиновый кол.
— Посмотрим. Единожды уж посмотрели, — опять подмигнул одним глазом бегун. И огонек зрачка его в каменном лице был похож на огонь, зажегшийся в сухой нагорной пещере.
Перед Фаддеичем, дряхлым, поседевшим, разочарованным, бросившимся в объятия сектантства, Андронников чувствовал себя мощным, крепким, словно вылитым из чугуна, напряженным, как металл белого каления. Теперь уж не тот Андронников, что читал «Пана Твардовского» — безусый, сердитый на все, что непонятно. Теперь он социал-демократ левого крыла (большевиков), знающий, что ему надо. Правда, что в глазах его, в этих радужных жилках была невысказанная грусть, зато черные, острые зрачки горели смелостью. Подбородок его опушился бородкой белокурой. На висках легкие белые кудри, как стружки. Ростом тоже вытянулся. В его открытом русском виде было что-то повелительное. Недаром его приятельница, эсерка Палина, прозвала его Иван-царевич.
Такой уверенный и крепкий Андронников немного раздражал бегуна, который куда-то шел, да не дошел, а этот, крепыш, молодой, белый, сероглазый, кто его знает, может,