Шрифт:
Закладка:
«У него воображение», – предупредила воспитательница мою будущую опекуншу.
«У меня решетки», – успокоила воспитательницу моя будущая опекунша.
Но с Варварой оказалось не так уж стремно.
У меня появились личные шмотки из комиссионного, хуже, чем у одноклассников, зато мои, только мои! Теперь я должен был ходить в школу, держа ее за руку, выполнять домашние задания, уборку, читать книги или делать вид, что читаю, смотреть старые мультфильмы, подставив голову Варваре, чтобы она, сидя в кресле, а я – у нее в ногах, могла меня по голове гладить. Я должен был выходить «ровным степенным шагом», расчесанный, накормленный, к ее подругам, чтобы она говорила, что она – благодетель, а я – тот самый мальчик, которого бросили в лесу, что скитался и жил с цыганами, и подруги целый год штамповали одним тоном, какой я бедный мальчик.
В школе почти многие были нормальны, уродов поменьше, чем в детдоме, но самое главное – Танька оказалась неподалеку.
Я жил на Большом проспекте рядом со сквером, где памятник Добролюбову, я понял, что увековечили мужика, который любит добро, а Танькина новая семья жила рядом с Ораниенбаумским садом, про него ничего не ясно. Когда я уходил на «волю», только Павлуха, глядя вверх и выше моего лба, попросил беречь Таньку, она же привозила ему конфеты «Алёнка». Я заверил, что с Танькой все будет чики-пуки, и он заржал, обдав меня радостными слюнями.
Пролетел еще год.
Первый класс: косички нормальных ходячих девчонок, мел на пальцах, мои неповоротливые мозги, чужие избалованные дети.
Я задул восемь свечей, воткнутых в пирожное, от одной свечи надломился зефир, я сидел с теткой на кухне, она смотрела передачу, где людей женили по очереди, а я грустил, потому что за год ничего не украл. Я скучно жил. Наверно, я стал нормальным ребенком, выполняя Варварины указания.
На следующий день после школы я отправился в гости к Таньке.
Меня не пустили.
Ее приемные родители ругались. Отец кричал: «Нельзя увольняться, нельзя!», а мать кричала: «Уйди, уйди, уйди, уйди!». Я не уходил, и Танька знала, что я из тех, кто долго не уходит, я ведь мог у парадной двери в детдоме стоять часами, ожидая, когда прилетят Сорок Сорок и закроют окно черным глазом. Танька знала: она выглянула из своей комнаты на втором этаже, помахала; только я мог понять, а никто из прохожих и не подумал бы, придурки, что Танька, как атлет на брусьях, подтянулась – в смысле на подоконнике, – легонько оторвалась от коляски, а потом перенесла вес на левую руку, чтоб правой так беззаботно помахать, и ничегошеньки, у нее лишь вены на шее вздулись.
Я обожал наблюдать, как она справляется с такими вещами.
Ее глаза были как фары ночной тачки, от которой Сорок Сорок наказывали бежать. Танька тоже могла включать дальний свет в глазах (я думал, что он только для меня, а ближний свет – это для прочих), Танька смотрела на меня, и город казался уже не таким огромным, Варвара была сносной, воздух – теплым, и даже желтый дом с зубастой решеткой арки, пялящийся страшными окнами на двор без детей, вдруг казался красивым и таинственным, как сказочный сундук из книжки… А потом ее бабушка дернула занавеску.
Но мне хватило: я успел украсть одиночество Таньки.
С ее одиночеством я продержался до ночи. Никогда еще не было так хреново.
Зато к Таньке нагрянули знакомые ее приемных родителей, они радовались ей по-настоящему, потому что ее день рождения был позавчера, а дошло до них вдруг только сейчас, я видел эту гурьбу, внезапно ввалившуюся с тортиком и цветами к ним домой, стихли крики ее приемной семьи, я стоял под окном, держался за живот, услышал, как Таньке позвонили из двенадцатого детдома, она, оказывается, подружилась с какими-то инвалидами, ее пригласили на выставку песчаных скульптур, а я держался, держался, спрятался за дворовой скамейкой и согнулся пополам, сглатывая кислую слюну, она немедленно отправилась на Заячий остров вместе с бабушкой, которая внезапно ей так услужила, бабушка-то не сахар, они вообще водятся только двух сортов – либо бабушки-ангелы, либо бабушки-злыдни, серединки нет, они произошли от неродных доисторических существ, – ну а я все держался, я сидел на корточках и был один на весь двор, потом Танька возвращалась радостная, коляска дребезжала колокольчиками, на ее тонких ногах лежали тонкие пионы.
Стемнело.
Больше я не мог.
Ее одиночество вытошнилось из меня тугой струей, и с утра у Таньки начался обычный хреновый день. Варвара отхлестала меня по заднице за то, что я шлялся невесть где. Про Таньку ей нельзя говорить, иначе Варвара заревнует.
В школе я украл красивую толстую ручку у Антохи.
В ней сразу десять разноцветных стержней, можно переключать, ее искали всем классом на перемене, и только я жевал бутерброд. От такой кражи дух захватывало, тело ныло от нового ощущения, похожего на то, что я открыл на физкультуре: лезешь под потолок и, крепко обнимая ногами бугристый канат, млеешь, когда в тазу рождается болезненно-сладкое чувство. Кража ручки была такой же, только никто не косился: чего он там застрял на канате?.. Я пожал плечами на вопрос Антохи, тот сам порылся в моем рюкзаке, осмотрел парту, глянул на мои карманы: такая ручка бы здорово оттопыривалась. Я ему не нравился, этому плохишу, который будет «держать» класс до выпуска, а потом, наверное, купит пистолет и станет крутым, но ему было не по себе, ведь я постоянно жру, и предъявить-то нечего, не мог же он заглянуть ко мне в живот.
Возвращаясь домой, я украл у дворовых котов голод, чтобы коты пухли, и к вечеру они вправду отожрались. Варвара запихала в меня тройную порцию макарон по-флотски, приговаривая, что корм идет не в коня.
Я не был голоден.
Просто я был выкормышем Сорок Сорок.
В следующий раз я своровал пятерки по математике и, конечно, сглупил: надо было красть четвертные, а не просто за домашку. У Сорок Сорок было правило: КРАДИ ОДНУ ВЕЩЬ ОДИН РАЗ, не повторяйся, в этом вся соль, и я это ощутил так же верно, как свои кости. Повторюсь – поймают.
Иногда Танька помогала бабушке, которая работала в ларьке на перекрестке Большого проспекта и Ленина. Там надо было продавать газеты, леденцы, пустяки. Детский труд запрещен, я-то знаю, но иногда бабушка отлучалась домой, а Танька, сидя в будке, ее заменяла, никто не видел снаружи в окошко, что она в инвалидном кресле, руки