Шрифт:
Закладка:
Я оставил его ватагу — ссобачился ватажок. Оставил и расчет взял, чем захотел.
На том берегу я заметил проблеск огня и переплыл реку выше по течению, привязав узел с вещами к голове. Нож я держал в зубах.
Вода была холодной, жёлтые и серебряные палые листья липли к телу. На том берегу я не стал тратить время на то, чтобы снять их.
Я прокрался к огню, не пряча ножа.
У костра никого не оказалось, а на огне кипел котелок с ухой. Рядом валялись рыбацкие снасти, мокрая сеть, почему-то с проблеском медной проволоки; стояло полное воды деревянное ведро.
Я подцепил ножом из котла большой кусок рыбы, похожей на щуку, и, обжигаясь, стал есть с лезвия.
Рыба на вкус оказалась как будто настоящее мясо, пахла сладко, и я с подозрением посмотрел на кусок. На вид щука и щука, только кожа другая, румяно-розовая, бархатистая.
Будто человеческая.
Я перестал жевать. Медленно сплюнул. Жуть тронула шею костлявым пальцем.
Тут плеснуло в ведре, я обернулся, и увидел, что из ведра выглянула рыбья харя, легла на обод и смотрит. Головой как щука, только в узорчатой, светло-охристой шкуре. В ухмылке морды было что-то презрительное, злой глаз полыхал умом, крутился, отсвечивая оранжевым.
Меня как-то затошнило, затылок заледенел, по мокрой коже под рубахой пошли, казалось, морозные узоры. Что-то было не так в этой рыбине. Я как будто на василиска смотрел.
Я вдруг понял, что не хочу встречаться с человеком, который развёл этот костёр. Который сварил и собирался есть такое вот создание.
Я осторожно взял ведро, тяжёлое, будто камнями набитое, и, держа на отлёте, понёс к реке.
Рыба спрятала было морду, но над самой водой молниеносно тяпнула меня за палец до кровищи, выскочила из ведра, плеснула и канула, как камень, словно и не было её.
Я выругался в полный голос и тут же пожалел: в такой глуши отголоска лучше было не накликать, мало ли кто — или что — услышит да ответит.
Прежде чем уйти, я выплеснул вслед рыбе и котёл с варевом. Людей-то в земле хоронят, а рыбу, рассудил я, в воде. Я не мог отделаться от мысли о том, что эта рыбина всё понимала, только сказать не могла. Правда, если б она что-нибудь сказала, я бы, наверное, примёрз к земле.
Я поспешил покинуть это место.
Я спешил по лугу, уже не тратя время на оглядки. Но вскоре обнаружил, что зашёл куда-то не туда.
Трава на сыром заливном лугу поднялась выше колен, под ногами стало мягко, в следы натекала вода.
— Ворррр, — ворчал гром, то ли обвиняя, то ли пытаясь просто выговорить моё имя. Я уже не слушал, пытаясь решить — срезать мне дальше через внезапное болото или возвращаться.
Где-то далеко что-то ныло — то ли зудели комары, то ли скрипело дерево о дерево, то ли пищала какая-то птица. Я устал, хотелось есть, и со смесью тошноты и голода вспоминал уху. Голова кружилась, в ней крутились какие-то странные песенки, которых я вроде никогда и не слышал.
Потом я понял, что слышу песню не в голове, а впереди.
Песенка была протяжная, струилась, как волна, неспешно, монотонно усыпляя. Я сам не заметил, как вышел к заросшей старице. Я тряхнул головой, плеснул в заросшую морду холодной воды из следа. Обернулся — сзади совсем всё водой затекло. Я сделал шаг назад и провалился по срез голенища.
Вот те на. Как же я сюда-то добрёл, подумал я. Была поляна, а стала елань.
Впереди вроде посуше было, стояли вётлы с мощными, широкими корнями. Я махнул рукой и двинул вперёд.
В конце концов, если поёт живой человек — значит, хорошо, а если нелюдь какая-то — значит, заманивает, а раз заманивает, значит, иногда тут люди ходят, а раз ходят — значит, может, и брод есть.
Рассуждения эти мне самому не нравились, глухие это были места, на этих землях за рекой и вовсе люди никогда не жили. Тут лежали иные кости.
Да как речка сколыхалася,
Раскачалася на двенадцать вёрст,
Как ударила в ровный бережок
Да двенадцать костей выплеснула,
А тринадцату — живую голову…
Не нравилась мне эта песня. Но звучала она уже в двух шагах, а голос был такой красивый, низкий, бархатный…
Сейчас дойду до берега, подумал я, и суну башку в воду. Что за морок?
Берег становился влажным, илистым, и я перепрыгивал с корня на корень. Меня будто вели по одной какой-то дорожке, и я не мог с неё свернуть — по бокам была то грязь по колено, с пузырями, то стоячая вода, то опять же елани. Попробовал ещё раз свернуть назад — поскользнулся на корне, чуть ногу не вывихнул.
Загнала меня нечистая, подумал я и вытащил нож. Толку от него в таких делах я не ожидал, но всё ж таки железо.
Ни тоски, ни страха я не чувствовал, хоть и понимал, что дело нечисто. Это всё песня виновата, думал я; это всё песня.
А тринадцатую голову,
Без крови живу-живёхоньку
Клали на плаху дубовую,
Раскололи всю дубиною
И огнём пожгли со плахою.
И тогда река успокоилась,
Отступила, уравнялася,
В берега вошла.
— Да где ж твои берега-то, — пробормотал я, разводя руками заплетённые жимолостью плети трухлявых, едва живых вётел, и очутился над самой водой.
Пасмурный свет рассыпчато отражался в мутном, тёмно-зелёном зеркале заводи, затянутой ряской и заросшей глянцевыми листьями кувшинок.
На горбыле старого-старого поваленного дерева, затонувшего недалеко от берега, сидела девушка. По замшелому гребню коряги цепочкой росли грибы, отсвечивавшие в тенях зеленью. Таких я ещё не видал.
Девица, нагая, долговолосая, плечи покатые, сидела во мхах, как на подушках, опустив белые-белые ноги в зелёную воду. Длинные, ровные ноги. Зелёные же блики гуляли по телу, подсвечивали её кругло. Тёмные волосы были такой непомерной длины, что уходили в воду, но не колыхались в ней, а тонули, словно были тяжелы, как проволока.
Сотня лягушек прыгнула в воду с листьев, с колоды, с прибрежных корней, и после единого всплеска