Шрифт:
Закладка:
– Отыди, Стефане, зде место Алексиево!
Стефан удивленно отступил посторонь, и тотчас среднего роста монах скорым неслышным шагом прошел сквозь ряды иноков и стал рядом с ним, обратив к алтарю широколобое, узкобородое лицо с умными глубокими глазами, как-то очень легко и одновременно плавно осенивши себя крестным знамением.
У монаха (Стефан уже понял, что это и был Алексий) оказался приятный и верный голос, и Стефан, вслушиваясь, невольно начал пристраивать к нему и сам. Церковное пение в семье боярина Кирилла любили всегда, и потому Алексий, в свою очередь, скоро почуял доброго певца в незнакомом брате (впрочем, не совсем уж и незнакомом – он скоро догадал, что сей инок и есть тот самый Стефан, о коем ему рассказывал Феогност). И так они стояли и пели в лад, на два голоса, почти неразличимые в согласном монашеском хоре, еще не обменявшись ни словом, ни даже взглядом, почуявши, однако, к концу службы отчетистое взаимное благорасположение.
Алексий бегло улыбнулся, глянув Стефану в лицо, сказал греческую пословицу, намерясь тут же и перевести ее на русскую молвь, и – не успел. Стефан, сверкнув взором, ответил длинною греческою фразой, от неожиданности едва понятой Алексием, после чего примолвил, опустив взор:
– Прости, владыко!
Алексий, однако, вовсе не был обижен и, даже напротив того, тотчас постиг, что перед ним свой, равный ему муж, принадлежащий, как и он, к великому духовному братству «мужей смысленых» (или, как сказали бы мы, интеллигентов), которые во все века истории и во всех языках и землях, во дворцах и в пыли дорог, в парче или, много чаще, в ветхом рубище, в звании ли странствующего монаха, аскета, подвижника или ламы, пустынника, дервиша, киника, йога, церковного иерарха, мужа ли науки, философа или творца, изографа, подчас даже и воина или купца, торгового гостя, короче – в любом обличье, встречая друг друга и только лишь поглядев в глаза и сказав одну-единственную фразу или даже слово одно, тотчас узнают один другого, словно разлученные некогда братья, словно любимые, разыскавшие любимых в чуждой многоликой толпе, и уже с этого слова, со взгляда этого начинают и говорить, словно расставшиеся давным-давно и вновь встретившие один другого друзья, и чувствовать, и глядеть на мир согласно и отделенно от всех прочих, от многоликой толпы тех, в коих светлый дух еще не прорезался и не выявил себя в темных оковах плоти.
Да, знал Алексий, что поддайся сему чувству целиком, и можно пасть жертвою страшного искуса, стать гностиком или даже манихеем, проклинающим зримый мир ради плененного им духа, как учил древний персидский пророк Мани, но и бежать вовсе от сего не мог, да и не похотел, тотчас увидя в Стефане все то, что обворожило Феогноста во время памятной переяславской встречи.
Далее было совсем просто предложить именно ему поселиться в своей часто пустующей келье, где, со вселением Стефана, настали тотчас отменный порядок и чистота, к коим наместник, при всей суровой простоте своего быта, а может быть именно из-за нее, был неравнодушен весьма. Алексий, наезжая, находил каждую из книг именно на своем месте, со вложенными в них своею рукой закладками, но не обнаруживал теперь пыли на переплетах и обрезах книг, ни зелени на медных застежках тяжелых фолиантов. Вычищены были и его обиходные монастырские подрясник и мантия. Пол в келье светился, вымытый и натертый воском. И все это Стефан сотворял как бы незримо, ибо Алексий, почасту заставая брата на молитве, ни разу не сумел застать его с лопатою, веником или тряпкою в руках.
Вечерами, когда выдавался у Алексия редкий свободный час, они подолгу беседовали, и Стефан обнаруживал не только глубокое знание писания или святых отцов, но и живое понимание днешних трудностей церкви православной, почти предсказывая то, что должно было произойти в ближайшем будущем в Литве ли, Византии, или немецких землях. (Так, когда король Магнус надумал вызывать новогородцев на спор о вере, нудя принять латинство, Алексий вспомнил предостережение Стефана, высказанное им незадолго до приезда Калики в Москву, о том, что католики именно теперь потщатся подчинить себе Новгород Великий.) Так скоро вспыхнувшая дружба Алексия с ростовчанином все росла и росла, и уже наместник Феогностов не шутя подумывал о том, что инок Стефан достоин иной, высшей участи, ибо разглядел в нем, помимо глубокой учености, и волю, и укрощенное честолюбие, и силу духовную, способную подчинять людей.
С отбытием спасского архимандрита на ростовскую кафедру сам собою встал вопрос о выборе нового игумена для Богоявленского монастыря, и Алексий безотчетно подумал прежде всего о Стефане. Тем паче что с возведением в сан игумена Стефан мог бы стать и духовником великого князя Семена, о чем Алексий подумывал едва ли не с первой беседы с ростовчанином, присматриваясь и сомневаясь, но и убеждаясь, что – да, лучшего иерея для сего дела, многократно обещанного великому князю, ему вряд ли найти.
Труднота была лишь в том, чтобы уговорить братию Богоявления. Все же Стефан был пришлый, для многих не свой, в монастыре пробыл всего несколько месяцев, а приказывать братии своею волей Алексий и мог, да и не хотел, не желая ропота и тайного отчуждения, неизбежных при самоуправстве власть имущего. Тут-то и пригодился ему чернец Мисаил.
Еще Филипьевым постом, встретив обоз с лесом, ведомый Мисаилом-Мишуком, Алексий, остановя свой возок у груды выгружаемых бревен и поглядев с минуту молча на спорую работу послушников и монастырских трудников из мирян, кивнул старцу Мисаилу подойти и, улыбнувшись слегка, одними глазами, напомнил ему о том давнем дне, когда Мисаил, еще Мишук, приехал в монастырь с обозом камня.
– Протасий Федорыч, царство ему небесное, ищо был тогды! – разлепив толстые, обметанные непогодью губы в доброй улыбке, ответил Мисаил. – Тебе спасибо, владыко, пригрел ты меня!