Шрифт:
Закладка:
В семь часов меня разбудил стук в дверь, «да, войдите», громко сказал я на всегда чужом в таких случаях языке, что означает, что сначала я чуть было не сказал это по-венгерски, и в комнату вошла фрау Кюнерт, чтобы растопить печь.
Вечерами, по хлюпающему ковру из палой листвы платанов, я ходил в театр, и подошвы моих лаковых туфель были всегда слегка отсыревшими.
Мельхиор к тому времени уже исчез.
Я остался один на один с промозглым серым Берлином.
В тот вечер после спектакля я поднялся в квартиру на Вёртер-плац, там было холодно, при электрическом свете пурпур штор поблек, но свечи я зажигать не стал.
За окном шел дождь.
В любую минуту могла нагрянуть полиция и взломать дверь.
В кухне мирно жужжал холодильник.
А на следующий день я тоже уехал из города.
В Хайлигендамме, где ярко светило солнце, со мной произошло что-то непонятное.
Если бы я легкомысленно обращался со словами, я мог бы сказать, что я был счастлив; в это чувство, должно быть, внесли свой вклад и море, и путешествие, и события, непосредственно ему предшествовавшие, не говоря уже о симпатичном местечке, которое с некоторым преувеличением превозносят как «белый город у моря», хотя, помимо импозантных зданий курорта, весь город состоит из дюжины вилл, тоже двухэтажных, полукругом расположившихся на морском берегу, но действительно белых, с белыми ставнями, в это время закрытыми, белыми скамьями на ровной зеленой лужайке, белым портиком, в углу которого сложены горкой стулья летних музыкантов, белыми стенами за ядовито-зелеными, аккуратно постриженными кустами и зачищенными от нижних сучьев черными соснами, но главную роль, наверное, все же сыграли обманчивая погода и тишина.
Обманчивая, сказал я, потому что бушевал ветер, и прибрежная дамба отражала огромные волны, плотные, отливающие стальной синевой валы, с грохотом оседающие белой пеной; тишина, сказал я, потому что в паузы между ударами мое внимание проваливалось в пропасть между волнами, в напряженное ожидание, и новый удар перетекающей в звук силы воспринимался как избавление; но вечером, когда я отправился на прогулку, все преобразилось: над открытым морем, почти у самой воды, сияла полная луна.
Я двинулся по дамбе в сторону соседнего поселка Нинхагена, по одну сторону дамбы – рокочущее море с мерцающими гребнями волн, по другую – недвижная топь, и между ними я, единственная живая душа в этой стихии; еще после обеда у меня кончились сигареты, а Нинхаген, оберегаемый от западных ветров так называемым Гешпенстервальдом, то есть Лесом привидений, судя по карте, был не так далеко – я измерил по ней расстояние с помощью переломленной пополам спички, сообразуясь с масштабом; можно дойти; ослепленные ветром глаза временами, казалось, видели проблески тамошнего маяка, и я планировал, купив в Нинхагене сигареты, выпить перед возвращением стакан горячего чаю; представил себе рыбаков в мирной таверне, сидящих за столом при свечах, и представил себя, входящего к ним незнакомца, их лица, повернутые ко мне, и собственное лицо.
Отчетливый и прозрачный, я легко шествовал впереди себя, а следовавший за мной тоже я ступал грузно.
Казалось, не я, а лишь мое тело было не в силах больше переносить вызванную разлукой боль.
Под широкое пальто задувал ветер, он толкал меня, гнал вперед, и хотя перед выходом я надел на себя все что было теплого, я мерз, но не то чтобы ощущал это – я боялся, а от страха, я это знал, полагается мерзнуть, невзирая на милосердно обманывающие нас чувства; в другое время я повернул бы назад, поддался бы страху и нисколько не затруднился бы оправдать свое отступление, сказав, что сейчас слишком холодно, я боюсь простудиться, а это чрезмерно большая цена за бессмысленные ночные блуждания; однако сейчас обмануть себя я не мог: казалось, стал расползаться мой образ, который, как все мы, я всю жизнь так старательно и усердно лепил, чтобы предъявить его окружению, и в конце концов даже сам поверил в реальность этой карикатуры; и хотя то был я, все привычные рефлексы мои были в полном порядке, появилось что-то неправильное, какая-то трещина, и не одна даже, а разрывы, трещины, через которые можно было увидеть какое-то чужое существо, кого-то другого.
Кого-то, кто давно, но именно в этот, сегодняшний день прибыл в Хайлигендамм и вечером отправился в Нинхаген.
Казалось, то, что теперь последует, уже было пятьдесят, семьдесят или сто лет назад.
Даже если ничего особенного не случится.
Испытывать собственный распад было новым, захватывающим, будоражащим впечатлением, и все же переживал я его с невозмутимостью зрелого человека, как будто был на пятьдесят, семьдесят или сто лет старше, приятный пожилой господин, вспоминающий свою молодость; но в этом, право же, не было ничего удивительного или мистического, ибо принять снотворное, которое я уже несколько лет носил с собой в маленькой круглой коробочке, у меня и теперь не хватило решимости, хотя трудно было представить более романтические обстоятельства для сведения счетов с жизнью; и, чтобы сделать хоть что-нибудь, я вынужден был воображаемым жестом отдалить себя от самого себя, освободиться от необъяснимых чувств, ведь то, что мне представлялось будущим этого чужого существа, было не чем иным, как моим прошлым и настоящим, то есть тем, что все равно уже произошло или происходит.
Исключительность ситуации состояла лишь в том, что ни с тем, ни с другим мне не удавалось отождествиться, и в этом возбужденном состоянии я чувствовал себя актером в