Шрифт:
Закладка:
Отправляясь спать, Лукерья Тарасьевна нежно улыбнулась Каютину и выразительно сказала:
— До завтра, мосье Каютин!
Он был в затруднительном положении: никто не хотел с ним прощаться, все твердили «до завтра!»
Комнату отвели ему очень чистую, даже на столе красовался великолепный букет. Каютин улыбнулся.
«Вот если бы Полинька увидела эту Лукерью Тарасьевну!» — подумал он грустно и, увидав бумажку, торчавшую из цветов, поспешно вынул ее.
«Вы не уедете; это будет жестоко с вашей стороны».
Он неистово засмеялся, прочитав таинственную записку, потом спрятал ее в карман и сказал:
— Извините-с! как вы ни любезны, но я завтра же уеду!
Но тут ему пришла неприятная мысль: на какие деньги он уедет? Он поскорее разделся, улегся в пуховики и после нескольких бессонных ночей заснул мертвым сном.
Ночь скоро прошла. Каютин сквозь сон услышал сиповатый шепот и открыл глаза. Солнце ярко пробивалось в окна, завешенные кисейными занавесками. Два дюжие, широкоплечие парни, не очень чисто одетые, тихо разговаривали, повертывая в руках пальто Каютина:
— Вишь ты, Мишка, где карман? А ты гляди: наизнанку!
— На то питерской, — отвечал Мишка, нахмурив брови и рассматривая пальто.
В ту минуту Каютин увидал свой чемодан и все свои вещи.
Он быстро сел на постель и, указывая на свое добро, строго спросил:
— Как сюда попали?
Дюжие парни смешались и кидали пальто друг другу.
— Что же вы молчите?
— Это Мишка-с, не я. Вот-с он взял, — он, изволите видеть, учился портному мастерству.
Мишка с упреком глядел на своего товарища.
— Как попал сюда мой чемодан? — спросил Каютин.
— Барыня приказала! — в один голос отвечали лакеи, обрадованные, что дело шло не о них.
— А что, встали?
— Встали-с и чай кушают, — опять в один голос отвечали лакеи.
Каютин надел самый пестрый галстук, взял такой же фуляр.
«Фи! Как скверно воняет кожей! — подумал он, обнюхивая свое платье. — Ах, я дурак! а духи-то, духи моей голубушки Полиньки!»
Он откупорил склянку, хотел налить, но вдруг остановился и снова спрятал духи. «Так они как раз и выдут, — подумал он. — Надушился одеколоном, и то хорошо будет!»
Молодые сидели за чаем. Молодой, в пестром шелковом халате, в ермолке, вышитой яркими шелками, с салфеткой, повязанной под горлом, озабоченно кушал чай, вынимая из стакана кусочки булки, накрошенные нарочно для облегчения труда его старым зубам. Молодая сидела за самоваром, в белом капоте, вышитом так, что, верно, не одна девушка испортила над ним глаза. Весь капот был на розовой подкладке. Чепчик с розовыми лентами прикрывал жирно напомаженную голову молодой. Юбки производили грохот при малейшем движении. Пасынок и братья молодого сидели в креслах. За ними, вытянувшись, стояли лакеи, как нянюшки за маленькими детьми.
Молодая встретила Каютина очень приветливо.
— Как вы поздно встаете, мосье Каютин, — сказала она, — сейчас видно, что из Петербурга.
— Я с дороги, — раскланиваясь со всеми, отвечал Каютин.
— Неужели в Петербурге и прислуга так же поздно встает? — глубокомысленно спросил пасынок.
Прошла неделя, а Каютин все еще жил у молодых. Ему было хорошо и весело; проведав о петербургском госте, к молодым стали приезжать соседи. Только одна беда: Лукерья Тарасьевна была уж слишком ласкова к нему и внимательна. Супруг ее косился и морщился, и часто Каютин замечал, что молодые ссорились вполголоса. Пьер был посредником между ними и скоро утишал бурю. Но Каютину казалось, что он же был и причиной бурь. Отец, его сделал духовную в пользу Лукерьи Тарасьевны: понятно, что Пьер не мог чувствовать к ней особенного расположения. Сообразив все, Каютин понял услужливость его к мачехе.
Делать, однакож, было нечего; уехать не с чем; и Каютин иногда еще благодарил судьбу, что она послала ему людей, которые поят, кормят и ласкают его.
Раз вечером он случайно очутился в саду с Лукерьей Тарасьевной. Предметом разговора, разумеется, была природа. Лукерья Тарасьевна, любуясь звездами, слегка приклонила свою голову к его плечу, а он машинально пожал ей руку. Лукерья Тарасьевна взволновалась, ахнула, и жирно напомаженная ее голова упала к нему на грудь. -
— Я несчастна, — прошептала она едва внятно и заплакала.
Он испугался, не знал, что делать… как вдруг в кустах послышался шорох.
— За нами подсматривают! — заметил он тревожно.
— О, я так несчастна… пусть все, все видят мои слезы!
Каютин ясно слышал шорох и боялся последствий.
И ревность мужа и обмороки жены скоро так надоели ему, что он не шутя стал подумывать, как бы поскорее уехать, а покуда решился избегать, беседы с Лукерьей Тарасьевной и все больше играл в карты с ее мужем. Но такая холодность только усилила пламя; упреки, прямые и косвенные, посыпались на его голову.
— Я ни за что не желала бы жить в Петербурге, — говорила молодая кому-нибудь.
— Отчего?
— Все петербургские мужчины холодны и не умеют любить.
— Почему вы так думаете?
— О, я знаю хорошо! они не стоят любви! — восклицала с жаром Лукерья Тарасьевна.
А супруг ее, игравший в другом углу с Каютиным в дурачки, смеялся и, подмигивая ему, говорил:
— Каково, каково? у, у, у!
Наконец Лукерья Тарасьевна потребовала объяснения, почему Каютин с ней холоден. Он оправдывался ревностью мужа и хитрыми умыслами пасынка. И сама Лукерья Тарасьевна соглашалась, что ей нужна осторожность, что Pierre имеет виды очернить ее в глазах мужа, чтоб старик в пылу гнева разорвал духовную; но благоразумие Лукерьи Тарасьевны было только на словах.
К молодым собралось много гостей; устроились танцы. Молодая танцевала с Каютиным, а молодой бесился и делал ей страшные гримасы.
— Ваш муж совершенно забывается: скоро уж все заметят его гримасы! — шепнул Каютин Лукерье Тарасьевне, которая с досады кусала губы. — Я, право, не хочу больше танцевать с вами; посмотрите, он грозит нам!
— Через час, в комнате Кати, — тихо отвечала ему молодая, — слышите? Вот моя последняя просьба! надо положить конец…
Каютин радостно пожал ей руку и проворно сказал:
— Я буду!
У него был уже обдуман план, как положить разом конец делу, и потому он так скоро и охотно согласился. Но, по ветрености своей, он не подумал о последствиях, если свиданье будет открыто. А между тем буря приближалась.
Катя была главная горничная и вместе поверенная Лукерьи Тарасьевны. Помещение она имела довольно тесное: половина комнаты была отрезана