Шрифт:
Закладка:
Сутки за сутками проходили в «шкафу». Почему-то на беседы никто меня не вызывал, разговаривать со мной тоже никто не собирался.
Врач вызвал меня только однажды, на другой день после прибытия. За полчаса он довольно поверхностно меня допросил, ограничившись детством и школой. После этого я ожидал продолжения допроса и каждый день с утра к нему внутренне собирался и готовился. Однако проходили часы, наступал обед, дальше с каждым мигом ожидания слабели, пока не иссякали окончательно к ужину. В субботу — воскресенье нечего было ожидать, ничего не происходило вообще.
Так бессмысленно шли дни. Я было начал подозревать, что меня собираются отставить здесь еще на месяц, и упал духом. Однако точно на 28-й день после прибытия на экспертизу меня вызвали во врачебный кабинет.
Там сидели человек пять в белых халатах, был здесь и уже знакомый врач-психиатр. Он и задавал вопросы — хотя их было только два. Первый был чисто формальным: «Как вы себя чувствуете?» Второй — «У кого из психиатров вы обследовались в частном порядке?» Он застал меня врасплох, но тут в голове сразу выскочили все красные флажки — и я честно рассказал об обследовании Волошановича. При словах «Рабочая комиссия по расследованию злоупотреблений психиатрией в политических целях» члены комиссии дружно уткнулись в бумаги, как бы заранее исключая подозрения, что они слышали какие-либо крамольные слова.
На этом комиссия закончилась, оставив меня недоумевать, какое заключение можно вынести за пять минут подобной беседы. А уже через час меня отправили назад в СИЗО, в знакомую камеру № 76.
Ее население сильно изменилось. Увезли в лагерь Сизмина и следователя прокуратуры, сумасшедший отрядный тоже уехал в Самару. Не было и одного из следователей-насильников — его выпустили под подписку о невыезде. Его друг горько жаловался, что вышел не он. По его версии, подельника отправили на свободу только затем, чтобы надавить на жертву — чтобы она изменила показания и заявила, что никакого изнасилования не было, а «она сама». Как обычно в делах, где насильник — человек со связями, положением или деньгами, виноватой должна была оказаться потерпевшая.
Зато численность войск КГБ в камере возросла вдвое. Вдобавок к сидевшему казаху теперь здесь оказался еще один его коллега, который глухо молчал о своем деле, заставляя подозревать, что оно было сильно криминальным — и не исключено, что там было изнасилование или педофилия. В другой камере его заставили бы рассказать все и даже показать приговор — но в камере № 76 по отношению к «своим» царила тонкая деликатность. Загадочный чекист был уже осужден и ждал этапа на зону в Иркутской области (там через несколько лет мой сокамерник, наверное, встретится с некогда всесильным замминистра МВД, зятем Брежнева Юрием Чурбановым, посаженным Горбачевым за взятки — а если точнее, то чисто по логике борьбы за власть).
Из тюремных новостей сообщили, что пятерых участников бунта 27 февраля, действительно, обвиняют в «дезорганизации работы исправительных учреждений» — по статье, которая «до 15 лет или со смертной казнью».
Весна на Урале, как обычно, запаздывала. Заканчивался апрель, но на крыше тюрьмы висели огромные сосульки, на прогулочном дворе было холодно. Там молодняк гонял в футбол мячиком, стянутым из носков. Офицеры игнорировали игру, подчеркивая свою важность.
Вечером 21 апреля меня вызвали на этап. Глянув на тюремное дело и приняв за «своего», надзиратель спросил:
— Вас посадить вместе со всеми или отдельно?
— Конечно, отдельно, — я был тронут. Впервые в тюрьме надзиратель обращался ко мне на «вы», как к человеку — и как положено по правилам внутреннего распорядка.
Из своей камеры в привратке я слышал, как надзиратели собирали этап. В коридоре стоял топот и звучала обычная ругань. Неожиданно дверь открылась, и в камеру вошел странный человек — вернее, вполз по стенке. Он был в серо-коричневой полосатой одежде зэков особого режима, бледный и морщинистый, несмотря на то, что выглядел лет на сорок. Человек без сил упал на лавку и прошептал: «Помиловали… помиловали…».
Это был смертник — наверное, тот самый, который в коридоре смертников не откликался на голоса. Он рассказал, что, услышав приговор «к смертной казни», упал прямо в зале суда. Так его увезли в СИЗО и кинули в камеру, где он все время лежал, почти не вставая. Он не мог сказать, какой сегодня день, и не помнил, когда его осудили (приблизительно получалось, что он пролежал в камере смертников полгода). Я вглядывался в глаза человеку, который видел смерть и пережил ее несколько раз, будучи еще живым, — но ничего там не увидел. Они были пустыми, как у покойника, он только повторял: «Помиловали… помиловали…». Появился этапный конвой, и соседа увели.
Я же остался в привратке, утром надзиратель по дороге назад в камеру № 76 объяснил, что произошло: приближались майские праздники, из СИЗО увозили многих, и на этапе мне не нашлось места. Следующим вечером все повторилось снова. Снова вызов «с вещами», снова долгое ожидание в привратке, наутро снова возвращение в камеру — в том же сценарии отсутствовало только появление смертника. Когда следующим вечером вызвали снова, то вся камера уже смеялась: «До скорой встречи!»
Ее не произошло. Когда за полночь я уже совсем потерял надежду, наконец-то открылась дверь и вызвали на этап. Прощай, город Челябинск! Я не видел твоих улиц, парков и площадей — и, увы, ничего хорошего о тебе сказать не могу.
— Просыпайся, земляк, — утро уже, пайку раздают…
— А где я?..
— В Москве. В Бутырской тюрьме.
Как обычно — полуподвальная камера привратки. Здесь она еще мрачнее из-за низкого сводчатого потолка. Правда, стоят шконки, но даже в переполненной камере устроиться на них рискуют немногие. Стальные полосы шконок были столь узки — шириной не более трех пальцев, — что лечь на них было примерно то же, что примерить на себя испанский сапог. Пристроились лишь несколько человек с дальних этапов в толстой зимней одежде. Свежеарестованные москвичи — уже в легких, весенних куртках и пальто — теснились на полу и по краешкам шконок. Меня же выручил толстый бушлат, я спал после вымотавшего силы этапа мертвым сном.
В Челябинске при погрузке я был настолько уверен, что отправляюсь назад в Самару, что даже не догадался выведать у конвоя конечный пункт назначения. Меня довезли до Столыпина, как уже стало обычным, в стакане, в вагоне засунули в тройник — все еще принимая за «сотрудника» из камеры № 76. Я уже расположился в относительном комфорте на верхней полке, рассчитывая вернуться завтра в самарское СИЗО, как вскоре заметил, что что-то не так.
Из соседних клеток доносился разговор, и в нем звучали географические названия, которые никак не были по пути в Самару: Ульяновск, Мордовия, Рязань — поезд двигался совершенно в другом направлении.
Переговорив с соседями — это были особняки, ехавшие в Потьму, «столицу» мордовского ГУЛАГа, — выяснил, что Столыпин едет в Москву. Почему в Москву? Для дачи показаний на следствии кого-то из московских диссидентов? Глупо — я не давал показаний на своем следствии, так что и на чужое меня никто звать бы не стал. Экспертиза в Институте Сербского? Других вариантов просто не оставалось.