Шрифт:
Закладка:
Козел верхом подъехал к самому обрыву и застыл, натягивая повод, и конь застыл, подрагивая ушами. Козел смотрел и не мог насмотреться, глядел и не мог наглядеться. Он побледнел и невольно расправлял плечи. Он не думал сейчас ни о чем, только мурашками по коже ощущал тихий восторг. Он стоял, приподымаясь в стременах, смотрел в заречную ширь, и в нем тихо отслаивалось, отпадало босоногое голодное детство, убогий дом вместе со стареющей матерью, и не то что забывался, а уходил в прошлое. Там, впереди, были дальние страны, богатые восточные города, о которых без конца толковали дорогою, удача и слава, более прекрасные, чем в сказках. Он как бы и сам уплывал в эту неохватную даль. И то, что было с ним и чем он был сам до сих пор, становилось далеким и уже трудно различалось в отдалении…
Козел едва опомнился, услышав невдали громкий спор. Двое верховых в богатом платье теснили конями знакомого боярина, Гаврилу Олексича. Козел подскакал, с острым любопытством окинув глазами незнакомых бояр: пожилого, крупнозубого, с сединой в черных кудрях и с такими ручищами, что Козел мысленно поежился, прикинув, что от удара подобной лапой свободно можно усвистать с коня, и молодого парня, – видно, сына, – тоже под стать отцу. По какому-то наитию Козел выпалил:
– Гаврило Олексич, наши уже тута! Покликать?
Черные отец с сыном недовольно оглянулись на Козла. Гаврило Олексич тоже оглядел его с прищуром. Едва заметно подмигнул, понял. Вымолвил:
– Что ж, зови молодцов. А то погодь, вместе поедем.
Чужие бояре, – это был Олфер Жеребец с сыном Иваном, – свирепо поглядев им вслед, потрусили под угор.
– Отколь сам-то? – спрашивал Гаврило Олексич дорогою.
– Княжевский, а служил у Тимофея Васильича, у дворского, на Клещине.
– А-а! Ну, ну. Ты малый сметливый, я гляжу. В Сарай приедем – напомнись…
«Я тебе еще и по дороге напомнюсь, боярин! – мысленно пообещал Козел, прощаясь с Гаврилой Олексичем. – Я не я буду, а возьмешь ты меня к себе, не отбояришься!»
По сходням заводили коней на барки. Кони недовольно косились на воду, иногда упирались. Заносили кладь. Возы, те, что брали с собой, закатывали, не разгружая, и крепили смолеными оттяжками к бортам и мачтам. От воды тянуло прохладой, солнце, дробясь на волне, слепило глаза. Пахло смолой, дегтем, конским и человечьим потом. Мальчишки толпились у причалов, перебегали на барки. Их шугали, награждая подзатыльниками. Подале, под горой, кипел торг. Козел уже побродил там, пошарил глазами, посвистал – всё одно, в кошеле хоть шаром покати. Поглядел восточных купцов в полосатой сряде, потрогал, с независимым видом богатого покупателя, поставы дорогой камки и пестроцветной зендяни. С ним заговаривали, иные на своем языке, он крутил головой, отвечал татарским, выученным в пути: «не понимаю». Ходить по торгу с пустом скоро надоело, да и отлынивать от работы очень-то не стоило; и теперь Козел хлопотал, заводя коней на суда, суетясь больше всех и покрикивая на напарников. К ночи должны были погрузиться, а на рассвете – отплывать. Нижний был последним русским городом на пути. Дальше вниз по Волге начиналась Орда.
Берега разбегаются по сторонам, становясь ниже и ниже. Слева уходят вдаль заливные луга, справа тянется, не кончаясь, обрывистый склон. Табуны коней пасутся на приволжских кручах.
– Раз-и-два! Раз-и-два!
Весло мерно подымается и опускается. Солнце жжет спину, руки и плечи гудят, пот пропитал рубаху, заливает глаза. Кажется, даже скамья, на которой сидишь, мокра от пота. Козел сжимает зубы, чтобы не расплакаться. Раз-и-два! Раз-и-два! Сбиться нельзя, дадут по шее. Весла враз подымаются, роняя сверкающую бахрому прохладных капель, и враз опускаются, разбивая волну. Хоть бы черпнуть из-за борта, ополоснуть лицо, едкий, разъедающий глаза пот, – некогда. Раз-и-два, раз-и-два! Покажись тут боярину! Боярин в шатре, на головном судне. Боярину грести не нать… Солнце печет и печет и все не хочет снизиться. Тогда бы ночлег, костер, обжигающая каша, мгновенный, как в воду, сон.
Иногда к берегу пригоняют баранов, тут же режут, варят для ратников похлебку. После мясной заправки веселее глядится, легче кажется весло, сильнее руки.
– Раз-и-два! Раз-и-два!
Пот просыхает под солнцем, и постоянная тяжесть в плечах уже не гнетет так отчаянно и не кидает вечером сразу в сон. День за днем…
Цветные машущиеся тряпки на незнакомо одетых бабах и мужиках вдали по-над берегом. Стоят, загораживая горсткой глаза, смотрят на караван. Крикни – не услышат: далеко. Овцы, словно серая вошь, ползут по берегу, у воды. Бродят быки и кони. По круче, темнея противу солнца, тянется крохотная запряжка. Возок не возок, вроде юрта ихняя на телеге, и дымок вьется над ней. На ходу и варят что-то себе. Города просторные, без стен, домики будто высыпаны по берегу, и церквей не видать. Как живут, что делают? Кое-где пашни, тоже и хлеб сеют, значит, не только кумыс да мясо, как сказывали про них.
Мужики поют в лад. Под песню забывается усталость. Хоть бы ветер попутный! Тогда поднимут парус, гребцам можно будет сушить весла, можно будет развалиться на досках, глядя в небо, где висят – не то плывут, не то тают – белые облака. Раз-и-два! Раз-и-два! Раз-и-два!
К Сараю подошли на закате солнца. Город, чуялось, что большой, было уже не рассмотреть. В темноте налаживали сходни, выводили коней. На берегу – сутолока: и свои, и татары, кого ни набежало. Князья разъезжали вдоль причалов, скакали бояре. Кого-то, кто дуроломом, в ночь, дернул было в город, с руганью вели назад. Люди истосковались по твердой земле, по человечьему жилью, а тут – стой, терпи, ночуй тута, у лодей, у берега.
Спалось плохо. Едва развидняло, а уже там и сям слышались хриплые голоса, люди выползали из шатров, собирались кучками. Козел тоже выбрался. От холода пробирала дрожь. В рассветных сумерках смутно обозначались рубленые сараи, бочки и кули под навесами, костры приплавленного с верховьев леса и