Шрифт:
Закладка:
Не знаю, в чем тут дело, но меня это почему-то ужасно рассердило. Я не француз, и обижаться мне нечего, а тем более за говядину, но как-то расстроило это меня чрезвычайно.
— Простите, говорю, Раиса Константиновна, но я так выражаться о стране, приютившей нас, не позволю. Я считаю, что это с вашей стороны некрасиво и даже неблагодарно.
А она свое:
— Заступайтесь, заступайтесь! Может быть, вам даже нравится, что у них сметаны нет? Не стесняйтесь, пожалуйста, говорите прямо. Нравится? Вы готовы преклоняться? Вы рады топтать Россию.
И такая она стала омерзительная, длинная, рот перекошенный, лицо бледное.
— Топчите, топчите Россию!
И что тут со мной произошло — сам не знаю. Только схватил я ее за плечи и заорал козлиным голосом:
— Пошла вон, ду-ура!
Я так орал, что соседи в стенку стукнули. Всего меня трясло.
Она еще на лестнице визжала что-то про Россию. Я не слушал. Я топтал ногами ее сухари. И хорошо сделал, потому что, если бы выбежал за ней, я бы с ней прикончил. Потому что во мне в этот миг сидел убийца.
Я был на волосок от гильотины. Потому что как объяснишь французским присяжным русскую дуру?
Этого они понять не смогут. Вот этого французы действительно не могут.
Это им не дано.
Звено
Они друг другу сразу не понравились.
Тушкова нашла Креттер надменной.
Креттер нашла Тушкову вульгарной.
В маленьком пансиончике, где они встретились, — на летнем отдыхе, кроме них, русских не было, и казалось бы вполне естественным познакомиться поближе. Тем более что обе в жаркое время, между завтраком и дневным чаем, сидели на веранде, где, кроме них, никого никогда не было.
Но обе молчали.
Креттер молчала презрительно.
Тушкова — вызывающе.
Обе были приблизительно одних лет — около сорока.
Креттер — дряблая, пухлая, желтая с водянистыми мешками под глазами, с жиденькими волосами, не держащими завивки. Одета была всегда в одну и ту же вязаную серую кофту и клетчатую бурую юбку. Все в ней было унылое и безнадежное.
Служила она в парижском банке и приехала на три недели провести отпуск.
Тушкова была, наоборот, полна сил, надежды и жизнерадостности. Маленькая, крепкая, словно кусок твердого малороссийского сала, аппетитно-хрустящего, как хрящик, вся розовая, довольная собой и приятная. Она работала как портнишка, ходила по домам, раздобывала кое-какие заказы из больших магазинов, чинила, вышивала, штопала. Платья носила яркие, голые и любила напевать себе под нос что-нибудь чувствительное.
Креттер думала про нее:
— Вульгарная, неумная бабища. Такие роняют наш престиж у французов.
Тушкова думала про Креттер короче:
— И зачем только такие живут?
Креттер казалось, что Тушкова нарочно, ей назло, все время что-то вышивает и зашивает, чтобы подчеркнуть, что вот она какая молодая и энергичная и жизнь, мол, бьет в ней ключом.
А Тушкова была уверена, что Креттер перед ней величается своей томной позой в шезлонге и старым номером «Иллюстрасион», который она держала развернутым все на той же странице.
Особенно остро ненавидели они друг друга за обеденным столом.
Креттер смотрела с омерзением, как Тушкова обгладывает кости и с радостным звериным возбуждением встречает каждое блюдо.
Тушкову тошнило, когда она видела, как Креттер брезгливо срезает жир с ветчины и просит на ужин одно яйцо всмятку.
— Хочет показать свою утонченность. Пусть. Ей же хуже.
Белье на пансиончик стирала русская прачка. Тушкова встречала эту прачку самыми восторженными возгласами, расспрашивала ее о семье, о делах, скроила ей кофту и обещала всяческую протекцию.
Креттер делала вид, что даже не знает, что прачка русская, притворялась, что не слышит дружеских громогласных бесед с ней Тушковой, и обращалась к прачке не иначе, как по-французски. Таким образом, она раз навсегда оградила себя от всякой интимности «со всеми этими подонками эмиграции».
Собственно говоря, против прачки она ровно ничего не имела, но раз уж Тушкова так с ней носится, то в общую кучу с ней она себя мешать не была намерена.
Время шло. Отпуск Креттер подходил к концу. От скуки и неподвижного лежанья в шезлонге она еще больше пожелтела. От сознания, что отпуск прошел так уныло, она стала еще раздражительнее, и мешки под глазами наливались какой-то желтой водой, и даже серая кофта пожелтела от солнца.
Тушкова тоже должна была скоро вернуться в город, и обе были рады, что избавятся, наконец, «от этой рожи».
И вот тут, под самый конец, и произошло некое событие, вдруг и бесповоротно повернувшее этих врагов лицом друг к другу, но лицом не враждебным и яростным, а самым дружеским и приятным, так что они не только примирились и подружились, но прямо даже друг без друга часу прожить не смогли бы.
Звено, соединившее их, появилось однажды после завтрака, во время дневного чая. Подъехало звено на такси, из которого было высажено, почти вынесено на руках высоким молодым человеком спортивного типа. Вслед за ними проковыляла маленькая лохматая собачонка.
Звено было еще довольно молодая, но болезненно худая дама, и Тушкова сразу сообразила, что это и есть та больная танцовщица, о приезде которой хозяйка говорила что-то горничной.
Танцовщица не показывалась до самого утра. И в этом было что-то пренебрежительное и обидное для пансионских жителей. Так, по крайней мере, показалось и Тушковой, и Креттер.
Утром горничная вынесла большое новое кресло, которого до сих пор еще никому не давали, обложила кресло подушками, принесла плед, подставила к креслу столик.
Тушкова и Креттер смотрели исподлобья на эти приготовления.
— Какие нежности!
Затем вышла балерина.
На ней была бирюзовая пижама с огромной монограммой и золотые сандалии. Выступившие скулы ее худого лица были ярко нарумянены, ресницы подклеены, волосы пестрые — у корня русые, на концах желтые.
Села в кресло и закартавила, чтобы ей принесли собаку.
Собаку принесли.
— Нет, лучше унесите! — закапризничала она. — И следите, пожалуйста, чтобы никто ее не трогал и, главное, чтобы никто не смел ее кормить.
Тушкова и Креттер обе подумали, что она намекает на них, и обе обиделись.
Танцовщица сидела, закрыв глаза.
Потом приехал вчерашний молодой человек, и она закартавила с ним по-французски:
— Что за глупая идея привезти меня сюда! — говорила она. — Здесь нет абсолютно никакого общества. Я сойду с ума.
Говорила она скверно, несмотря на картавость.
Молодой человек говорил тоже скверно, но честно, то есть картавить не порывался.
Оба скоро ушли в комнаты.
— Вы не знаете, как ее фамилия? — спросила Креттер Тушкову.
— Слышала, будто какая-то Фибер или Фигер, что-то в этом роде, — отвечала Тушкова.
— Какой ужас! —