Шрифт:
Закладка:
— Друг мой, неужели вы не понимаете? Это была расовая ненависть, — сказал польский беженец, случившийся быть в той же комнате.
— Однако с вами занималась тоже черная и была мила, — возразил я.
— Однако и не все ведь белые расисты. Вот вы ведь, мой друг, не расист?
В самом деле, я никогда не был расистом, однако никогда и не воображал себя объектом расизма. Принадлежность к белой расе как бы исключала возможность негативных расовых чувств. Стало быть, подсознательно, я тоже был под влиянием расистских стреотипов: с одной стороны, в системе этих стереотипов как бы предполагалось, что расистом может быть только белый человек, а черный человек уж никогда расистом быть не может, а с другой стороны, как бы само собой подразумевалось, что белый человек не может быть объектом расовой неприязни, а уж тем более жертвой ее. Иными словами, хоть я и приехал из страны, где расовая проблема не столь горяча, как в США, все-таки и во мне сидели комплексочки «белого», некоторая снисходительность по отношению к черным братьям.
Да полно, был ли это расизм? Может быть, просто такая уж сволочь попалась, вне всякой связи с цветом кожи? Поляк сказал:
— У нас, восточноевропейцев, положение в этой стране довольно двусмысленное. Мы похожи на большинство, а между тем, с нашими акцентами и рефлексами «культурного шока», относимся к меньшинствам. Комплексочки отчужденности от черных или снисходительности к ним у нас сильнее, чем у американцев, которые рядом с ними живут из поколения в поколение. Негры это прекрасно чувствуют.
— Вот вы входите в эту комнату, — продолжал он, — белый человек с акцентом, но акцента этого отнюдь не смущающийся; жена у вас блондинка, то есть вы оба вроде бы принадлежите к доминирующей расе. Как бы вы себя ни держали, легче всего вас заподозрить либо в высокомерии, либо в снисходительности. Даже и унижаясь, вы этого не избежите. Вот, подумает она, даже и унизиться им перед нами неунизительно! Сознайтесь, было у вас что-то внутри, когда вы смотрели на ее черное лицо?
— Просто думал, что за сволочь бюрократическая, ну, просто, как советская, но ничего не думал насчет расы…
— А если копнуть поглубже?
Пришлось почесать в башке.
— В самом деле, не знаю. Может быть, что-то и мелькнуло: вот, мол, какая начальница, черная…
— Ну вот, видите, дело тут не только в бюрократизме.
Оказавшись в американском обществе, мы стали участниками расовых отношений. Этого не избежать никому из эмигрантов так называемой кавказской расы. Даже прогуливаясь по улице, ты участвуешь в составлении расового пейзажа.
Один из моих черных знакомых (увы, я до сих пор могу сосчитать их по пальцам, хоть и живу в городе, где семьдесят процентов населения черные) как-то попытался разъяснить мне эту двусмысленную позицию со своей точки зрения.
— Я родился в этой стране, — говорил он, — так же, как и мои родители, и их родители. Тот, кто родился в Африке, очень далек, я его не проследил. А вы, старина, здесь чужак, не так ли? У вас сильный акцент. С первого же слова в вас узнают иностранца. Однако пройдет десяток лет, и вы, ну как представитель «кавказской расы», избавитесь от иностранного акцента и станете одним из них. Что касается меня, то я никогда не смогу быть одним из них. При взгляде на меня первой мыслью у каждого из них будет «вот черный», а уж потом — кто я таков, как я одет, в каком я настроении и так далее. Причем в моем случае это отношение усугубляется, потому что я очень черный. Вообразите, процент пигмента в коже тоже играет роль.
Он и в самом деле был очень черным, этот мой приятель.
— А вообще-то разве у вас есть какие-нибудь основания жаловаться? — спросил я. — Вы — процветающий адвокат, у вас отличный дом в дистрикте, «мерседес-450»… Белые девушки, как я заметил, вовсе не чураются вашего общества.
Он улыбнулся, улыбка его похожа на flash-light[108] на фоне черного лица.
— Мой оттенок, кажется, считается недурным. Вообразите, оттенки черного цвета имеют значение. Приятные оттенки имеют больше шансов на успех в обществе, но наилучшими шансами обладают черные, совсем не черные, те, кого называют high yellow, которые выглядят, ну, просто, как белые после вакаций во Флориде.
— И все-таки ваш пример опровергает многие обобщения, мой друг, — сказал я ему. — В самом деле, вам вроде бы и не на что жаловаться, а?
— Я и не жалуюсь, — сказал он. — Мы говорим не о притеснениях, даже не о предубеждениях, а об отчуждении, очень тонком, почти неназываемом; оно будет, вероятно, существовать еще двести лет, не меньше.
Мы пытаемся разобраться в нынешней расовой ситуации со всеми ее тонкостями и грубостями. Собственно говоря, мы не разбираемся, а просто живем среди этих тонкостей и грубостей. В таком месте, как Вашингтон, эта тема волей-неволей возникает чуть ли не ежедневно. Иной раз она оборачивается легкой, юмористической стороной, в другой раз предстает перед нами, чужаками, странной, вывернутой, исполненной смутной угрозы, абсурда ядовитых испарений.
Боб Кайзер, уроженец Вашингтона, как-то рассказывал нам, что еще в начале шестидесятых годов негров не пускали здесь в партер театров, они могли сидеть только на галерке. Сейчас это трудно вообразить в городе, где мэр и почти весь муниципалитет черные, и все-таки, столь недавно… слишком малый еще срок, чтобы забыть те безобразные унижения.
Из всех жителей Штатов только негры приехали сюда не по собственной воле, хотя — может, это прозвучит кощунственно — именно грязный бизнес работорговцев по иронии истории и привел к созданию общины черных американцев, с прогрессом которой во всех отношениях не может сравниться ни одна страна Африки.
Именно «общины черных американцев», а не «нации негров». Приехав из многонационального Советского Союза, мы не сразу разобрались в том, что нация, собственно говоря, здесь одна — американская — и что корни черных уходят к разным этническим группам Африки в той же степени, в какой белых — к разным нациям Европы.
Я пишу сейчас, собственно говоря, не о «черной проблеме», а о том, как она предстала перед нами, эмигрантами из Советского Союза. Негр для нас с детства был клишированным символом империалистического угнетения, объектом нашей «солидарности», умозрительного сочувствия, чего угодно, только не человеческих чувств.
Позже, в период диссидентских настроений, многие в СССР склонны были думать, что