Шрифт:
Закладка:
Исторический роман явился на свет не потому только, что Вальтер Скотт понял в нем возможность нового рода литературных произведений. Он был следствием господствующего тогда стремления Европы оживить в умах, воскресить в воображении старый быт, уничтоженный новым и снова возвращенный восстановлением прежнего порядка вещей, разрушенного революцией и Наполеоном. Англия, живущая неразрывным развитием предания, Англия, самый ожесточенный, неумолимый, задушевный враг Наполеона, была естественно впереди этого стремления к восстановлению старого, прошедшего, но и в Англии самой более всего сочувствовало с этим направлением то сословие, которого вся сила и вся значительность заключается в сохранении старого перед напором новизны. Вот отчего родоначальник исторических романов мог явиться только в Англии, среди ее аристократии, в минуту всеобщего движения к прежнему порядку вещей. Вот отчего романы его, как новое поэтическое и вместе научно верное выражение этого направления, имели успех невероятный. И последователи Вальтер Скотта, из которых, впрочем, ни один не сравнялся с ним в исторической верности красок и литературном достоинстве изложения, — оттого даже самые бездарные его последователи не остались без читателей, покуда продолжалось это общее направление. Исторический роман стал в один разряд с мебелью рококо, с подделкой под прежние фижмы, с гербами на ливреях возвратившихся эмигрантов, т. е. сделался делом моды, всегда основанной на какой-нибудь сокрытой, хотя часто изуродованной мысли.
Но от чего мы, русские, у которых после Наполеона ничего не восстановлялось, кроме стен Москвы, ничто не обращалось из нового в старое, отчего мы так увлеклись этой модой? Это может объясниться только тем, что литературная жизнь наша питается сочувствием не с нашей жизнью, а с иноземными гостиными.
Заметим однако, что этот род словесности сам по себе, независимо от моды, имеет великие недостатки. Главный из них тот, что достоинство его зависит не столько от литературного таланта, сколько от глубокого изучения истории и от верности местных красок. Ибо при малейшей неверности он падает ниже всякого фантастического вымысла, который и в невозможном имеет свою внутреннюю правду, между тем как правда романа исторического только внешняя, относительная к истории, оскорбляя которую он оскорбляет и ум, и память, и чувство читателя и лишается в глазах его всякой цены. Успех дурных романов ничего не доказывает, он свидетельствуете только, что большинство читателей в знании истории было еще ниже сочинителя, и больше ничего.
В наше время, когда изданием стольких драгоценных и неизвестных прежде памятников старины распространился новый свет на нашу прошедшую жизнь и возбудилось к ней общее внимание, общая любовь мыслящих людей, исторический роман мог бы иметь новый существенный смысл, но зато требует и новых труднейших условий.
Кроме того, что мы теперь, познакомившись более с предметом, сделались взыскательнее в верности его изображения; кроме того, что эта взыскательность требует от автора более глубокого изучения не только составленных историй, но и самих памятников нашей древности; кроме того, что такое глубокое изучение уже не может совершиться между делом, но должно быть предметом постоянной, пожизненной, трудной работы и сухих неусыпных розысканий; кроме того, что это такими усилиями доставшееся изучение предмета должно быть одушевлено верностью взгляда и искусством живого представления, — кроме всего этого надобно прибавить еще и то, что самое это изучение всех подробностей истории необходимо должно ограничить право изобретения и вымысла и что те вольности фантазии, которые могли быть даже достоинством романа при полузнании предмета, становятся, при более коротком с ним знакомстве, уже не достоинствами, но недостатками, оскорбляющими внутреннее чувство читателя.
Оттого мы думаем, что если исторический роман у нас должен явиться в новом виде, то для этого, вероятно, должен родиться особый гений и что до тех пор все произведения этого рода непременно будут ниже того, что автор их мог бы создать во всякой другой литературной сфере.
Основываясь на этих соображениях, мы думаем, что почтенная сочинительница прилагаемого отрывка, обладающая столь замечательным талантом, не почтет нас за безвкусных варваров, не умеющих ценить ее блестящих литературных достоинств, если мы прибавим к сказанному, что удовольствие, которое доставило нам чтение этого отрывка, исполненного многих красот, было испытано нами не без примеси некоторого сожаления к избранному ей предмету, который сам по себе составляет самую яркую, самую глубокую, самую многозначительную и самую великую минуту во всей прошедшей жизни нашей. Здесь малейшая неверность является уже тяжелым диссонансом, малейшее приложение к правде изменяет ее смысл, как прибавление всякого нового украшения к изображению древней надписи, еще не до конца разгаданной, портит, не украшая.
Глава II. Художественные произведения
§ 1. Царицынская ночь[250]
Ночь застала веселую кавалькаду в двух верстах от Царицына. Невольно изменили они быстрый бег лошадей своих на медленный шаг, когда перед ними открылись огромные пруды — красноречивый памятник мудрого правления Годунова. Шумные разговоры умолкли, и тихие мысли сами собой пошли разгадывать прошлую жизнь отечества.
Между тем взошел месяц. Он осветил неровную узкую дорогу, открыл дальние поля и рощи и отразился в спокойных водах. Ночь была тихая, на небе ни одной тучи и все звезды.
Владимир первый прервал молчание. «Мне пришла мысль, — сказал он, — представить Борисово царствование в романе. Нет ничего загадочнее русского народа в это время. Не все же кланялись восходящему солнцу. Представьте же себе человека, который равно ненавидит Годунова как цареубийцу-похитителя, и Гришку как самозванца; к чему привяжет он слово „отечество“? Мне кажется, здесь в первый раз русский задумался об России. К тому же голод, чума, безлюдные войны, беспрестанные восстания народа и все бедствия того времени должны были невольно связать умы в одно общее стремление, и этим только объясняется после возможность успехов Минина и Пожарского. Пруды эти, где работали тысячи, собранные со всех концов государства, вероятно, также не мало помогли мыслям перебродить в народе. Но для романа я избрал бы человека, не названного историей, воспитанного при дворе Грозного во всех предрассудках того времени, и старался бы показать, как сила обстоятельств постепенно раскрывала в нем понятие лучшего, покуда, наконец, польское копье не положило его под стеной освобожденного Кремля».
«Конечно, такое лицо будет зеркалом того времени, — сказал Фальк, — и работа даст много пищи воображению и сердцу. Но берегись только, чтобы не нарядить девятнадцатый век в бороду семнадцатого».
«Неужели ж ты думаешь, — отвечал Владимир, — что, переносясь в прошедшее, можно совершенно отказаться от текущей минуты? А когда бы и