Шрифт:
Закладка:
Но случайным знакомство только казалось. Общению со странным и эксцентричным человеком Достоевский был обречен, хотя не скоро стал постоянным посетителем «пятниц» — уедут братья Бекетовы, уйдет из жизни Валериан Майков, своего кружка уже не будет. «Любовь Федора Михайловича к обществу была до того сильна, — свидетельствовал Яновский, — что он даже во время болезни или спешной какой-нибудь работы не мог оставаться один и приглашал к себе кого-нибудь из близких». Ему давно хотелось заглянуть за горизонты литературы — ведь помимо Пушкина, Гоголя, Бальзака и Шиллера он читал Тьера, Луи Блана, Огюста Конта, Сен-Симона и Фурье. Достоевский придет к Петрашевскому только год спустя, в те самые дни, когда ему станет понятно, как стремительно падает его журнальная слава и как быстро набирает обороты его тяжба «со всей литературой и критикой». Объясняя Яновскому, зачем он ходит на «пятницы», Ф. М. говорил: «Я у Петрашевского встречаю и хороших людей, которые у других знакомых не бывают; а много народу у него собирается потому, что у него тепло и свободно… наконец, у него можно полиберальничать, а ведь кто из нас, смертных, не любит поиграть в эту игру… Но вы туда никогда не попадете — я вас не пущу».
Из объяснения (если Яновский верно его запомнил) следовало: Достоевский все же осознавал опасность «игры в либерализм». Территория «пятниц» была свободна от недругов (никто из кружка Белинского туда не ходил). Ф. М. тянуло к другим людям — тем, кто не бывал ни у Бекетовых, ни у Майковых, ни на «четвергах» у Краевского, ни на посиделках в «Современнике», ни в салонах Соллогуба или Одоевского, ни на дружеских обедах в H^tel de France.
Весной 1847 года рядом с Достоевским не оказалось никого, кто бы мог повлиять на него и предостеречь от рокового шага.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В ТЕНИ БАРРИКАД
Глава первая
«ФРАНЦУЗЫ НАСТОЯЩЕЙ МИНУТЫ»
В центре Парижа. — Революционная эпидемия. — Паломники прогресса. — Эксцентрик Петрашевский. — Разговорное общество. — Поэзия фаланстера. — Таинственный Спешнев. — Поединок самолюбий. — Игра на «левом» поле
В те самые февральские дни 1848 года, когда Белинский возвестил о падении «Достоевского-гения», а в Третье отделение поступил анонимный донос на вредное направление «Отечественных записок» и «Современника», в Европе происходили куда более грозные события. В ночь на 24 февраля полторы тысячи баррикад в центре Парижа возвестили, что мир потрясен до основания. Толпы восставших взяли штурмом Пале-Рояль и окружили королевский дворец Тюильри, требуя, чтобы король Луи Филипп отрекся от престола.
Так и случилось: монархия Орлеанского дома была свергнута, король спасся бегством. Под дулами ружей депутаты провозгласили Францию республикой и образовали временное правительство. Было введено всеобщее избирательное право для мужчин, достигших двадцати одного года, издан декрет о праве на труд, освобождены политзаключенные, отменена смертная казнь за политические преступления. Народ получил столь широкие гражданские свободы, каких не было еще ни в одной стране мира. Париж покрылся сотнями политических клубов, о которых приятель Белинского Анненков, встретивший февральскую революцию в Париже в обществе Тургенева, Бакунина и других русских паломников, писал как о зрелище самой разнузданной фантазии, выпущенной на волю и гуляющей по горам и лесам: «Частые драки не исключены нимало из заседаний»1. Публицисты, теоретики-социалисты, историкиутописты, доселе известные лишь своими сочинениями, вдруг стали реальными политиками, практиками вооруженного восстания и участниками баррикадных боев.
Петербургские кружки, потрясенные европейскими событиями, переживали похмелье — в чужом пиру. Впрочем, парижская лихорадка казалась людям 1840-х годов происшествием хоть и чрезвычайным, но дорогим и желанным. Как вспоминал М. Е. Салтыков-Щедрин, «оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что “золотой век” находится не позади, а впереди нас… В России… мы существовали лишь фактически или, как в то время говорилось, имели “образ жизни”… Но духовно мы жили во Франции»2.
Вскоре после парижского восстания в Петербурге были приняты «ответные» меры: заведено дело «О наблюдении в России по случаю политических переворотов в Европе» (агенты собирали слухи, мнения, намеки и настроения); учрежден цензурный комитет; в университетах упразднены кафедры философии — рассадники «лжеименной мудрости иноземной»; деятельность комиссии министра государственных имуществ графа П. Д. Киселева приостановлена — под влиянием европейских событий решение крестьянского вопроса было отложено в долгий ящик.
Манифестом 14 марта Николай I объявил: «Мы готовы встретить врагов наших, где бы они ни предстали, и, не щадя себя, будем в неразрывном союзе со Святой нашею Русью, защищать честь имени русского и неприкосновенность предков наших». Понятие «врагов» при звуках европейской революции получало расширительное значение — враги обретались и по ту, и по эту сторону границы. В Париже звучала Марсельеза; публичные места каждый вечер наполнялись народом, занятым выборами в национальную гвардию и Национальное собрание. В середине марта у ратуши собрались толпы демонстрантов в блузах и сюртуках со знаменами корпораций, а также с лопатами, заступами, кольями и ломами. «После этого вся масса рядами направилась к Бастильной площади… а потом двинулась в аристократические кварталы, распространяя спасительный ужас на заговорщиков и недовольных»3.
Анненков с иронией писал: «Один Бакунин, по натуре своей любящий всякое беспокойство, хотя бы самое пустое, находится в постоянном и абсолютном наслаждении и выносит неподдельный восторг на лице из всякого собрания, которому удалось оглушить и отуманить его. Он гораздо ближе к французу настоящей минуты, чем все мы. В нем не осталось ни одной искры критицизма!»4 Баррикады придавали убедительность умственным исканиям даже самого крайнего толка. Революция повысила авторитет радикализма — аргументом в его пользу стало то, что Прудон, которого в Петербурге знали по сочинениям, был избран депутатом Учредительного собрания; Луи Блан — членом временного правительства; Кабе, автор коммунистической утопии, вошел в Комитет общественного спасения; философ-социалист Пьер Леру включен в состав правительства.
«Французами настоящей минуты» ощущали себя многие вольнодумцы имперской столицы. Брожение умов и беспокойство чувств, которые наполняли восторгом Бакунина, на берегах