Шрифт:
Закладка:
— Вы что хотите сказать? Что Штернберг не подал в отставку? Остается в университете? С этими? Вы знаете, Евгений Александрович, что я очень далек от того, чтобы диктовать кому-либо действия или убеждения. Но здесь случай какой-то совсем другой... И Павел Карлович на меня всегда производил впечатление человека такой безукоризненной порядочности... Просто не понимаю...
— Мм... Чужая душа — потемки...
— Нет, вы меня этим сообщением просто ударили... Странно, совсем странно... Да вы же с ним, как мне казалось, всегда были в добрых отношениях. Даже такой нетерпимый человек, как вы!.. А сейчас и слов не находите никаких по его адресу...
— М-м... Да, конечно...
— Ну, вот. А вы еще мне говорили, что исключения не бывает... Есть, оказывается, исключения!.. Есть?
— Нет, Петр Николаевич! Исключений не бывает!..
Так и есть, состоялся все же с Лебедевым этот неприятный разговор! Гопиус знал, что в университете, а в особенности в их лаборатории, разговоров о помощнике директора университетской обсерватории будет много. И малоприятных. И больше всего ему не хотелось, чтобы этот разговор у него был с Лебедевым... Вот перед кем ему не хотелось не только говорить неправду, но и скрывать неправду своей обычной ухмылкой, остротой, цитатой из Гёте... Или же просто молчанием. Но что делать! Что делать!
Это было естественным следствием того невеселого разговора, который состоялся не позже чем позавчера в маленькой кладовой университетской обсерватории. В кладовой на стеллажах лежали, стояли тысячи, десятки тысяч негативов с фотографиями звезд, планет, миров, бесконечно далеких от земли и тех земных дел, о которых шел неторопливый и тихий разговор двух университетских работников не самого высокого ученого ранга.
Гопиус сидел на высоком столе, ноги его болтались, он размахивал ими, как будто в такт размеренным и тихим словам Штернберга.
— Понимаете, Женя, мы с вами как будто все предусмотрели... А вот такое, чтобы внезапно, в несколько дней началась эта политическая демонстрация профессуры, это никогда не входило в наши планы, этого мы предусмотреть не могли... Вы же понимаете, что университет не закроют, не переведут никуда. Тихие, осторожные, бездарные карьеристы — все они останутся. Ну, вместо первосортных ученых будут второсортные или третьесортные... Студентов на какое-то время тоже прикрутят. Социал-демократическую организацию в университете полностью не разгромят. Все равно через какое-то время она возобновит свою деятельность... Что делать с обсерваторией? Чуть ли не с самого начала она служит нам складом оружия, местом явок, переписки... Если я уйду, нам нужно продумать, куда мы это все денем... И что нам придумать вместо обсерватории?..
— Все равно лучшего нам никогда не придумать... Черт!.. Нельзя, нельзя вам уходить, так я полагаю. Конечно, если сомневаетесь, можно спросить у других товарищей... По-моему, нельзя вам уходить, нельзя лишаться такой прочной базы...
— А мне ходить оплеванным?! Лахтин и Лейст будут меня покровительственно по плечу похлопывать, еще орденок какой сунут... Ух, дьявол!.. А я спиной буду чувствовать, как мне смотрят вслед все порядочные люди... Еще и руку перестанут подавать. Публично. Как я вашему Лебедеву в глаза посмотрю? Он ведь всего лишается, всего и навсегда!.. Он выбрал порядочность! А я? Мне всегда так была дорога симпатия Петра Николаевича... Слушайте, Женя, это вам все просто да хорошо... Плюнете в морду всей этой банде, уйдете куда хотите, вы везде работу найдете... Так ведь и я могу найти! И может быть, там все заново начать создавать?.. Я знаю, что вы мне сейчас скажете про Клеточникова, про его работу в Третьем отделении и прочая и прочая... Так мы же не террористы, для нас вовсе не все средства хороши. И сохранить свое лицо, свое достоинство, может быть, это важнее, чем требования сегодняшнего дня?.. Но вы же всегда были еретиком и в социал-демократии! Гибрид социал-демократа и народовольца...
— Ох, как наш брат интеллигент любит в потрохах своих покопаться! Вы мне леонидандреевщину не разводите, сударь! Что вы мне про непорочность вашего лица все время толкуете! Кроме десятка-другого людей, кто в Москве знает, что вы большевик? Никто! Для всех вы пример аполитичного интеллигента, с ушами залезшего в науку и с высокого дерева плюющего на любую политику... Кстати, Петр Николаевич вас и почитает всегда за это. И вами тыкает мне в нос: учитесь, мол... В вашей публичной репутации мало что изменится. А мне так даже станет лучше. Буду всем говорить: видите, к чему приводит аполитичность? Вы считали Павла Карловича Штернберга порядочным человеком, а он ради насиженного места, спокойствия своего да ордена Станислава третьей степени всех своих университетских коллег запросто продал... Незадорого... Вы — боевик; а как поможете пропагандистам!
— Женя! Не представляйтесь сволочью и циником. И нам некогда тратить время на ваше обычное острословие. Я стараюсь все взвесить, прежде чем нам принимать решение. Для этого, а не для чего другого мы здесь встретились!..
— Голуба моя! Да перестаньте вы губы надувать! Я вам свою позицию изложил предельно ясно. Не можем мы, не имеем права лишать будущую, да и не только будущую, организацию такой базы, как наша университетская обсерватория. Она пока единственная вне подозрений! И это важнее всех других соображений. И вы, собственно, ничего не делаете, кроме того, что сохраняете прежнюю маску! Для всех вы аполитичный ученый, который за свою науку отступится от всего! Вы сами выбрали эту маску, она оказалась самой лучшей, самой полезной для организации. У вас никогда не было ни одного провала! Продолжайте эту маску носить до того времени, когда в ней отпадет надобность. Вот и все. А остальное — от лукавого... Что мыла нажретесь, глубоко сочувствую. Ничем помочь не могу. Сам частенько питаюсь этой малоаппетитной пищей... Меня беспокоит другое. Ведь у вас здесь все хорошо, потому что директором обсерватории Витольд Карлович... А как он?
— Шумит. «Пся крев, говорит, чтобы я остался с этой былентой, служальцами пшеклента». Собирается подавать прошение об отставке.
— Фу-ть!..
— Ну, если я останусь, он пошумит-пошумит и вернется... Чтобы он не утратил самоуважения, поговорю с ним о вечной и святой науке, о необходимости сберечь ее от нечистых рук, от тупых чиновников... Прочитаю ему Брюсова: «А мы — мудрецы и поэты, хранители тайны и веры, унесем зажженные светы куда-то там — в катакомбы, в пещеры...» И потом, ему до заслуженного осталось совсем немного. Даст