Шрифт:
Закладка:
В те немногие годы, которые просуществовала Веймарская республика, катастрофильный комплекс сформировался заново. Экономический кризис лишь довершил дело, поднеся огонь к бочке с порохом. Безрадостная республика дала себе самой право умереть. В мифе о революции и в мифе о народе катастрофильные тенденции обрели свои «серьезные» обоснования. Тот, кто втайне смирился с катастрофой, во всеуслышание утверждал, что контролирует ход событий и знает, какие радикальные меры лечения надлежит предпринять. Тот, кто видел приближение катастрофы, пытался, не дожидаясь ее, обеспечить себе все причитающееся. Эрих Кёстнер в 1931 году уловил голос человека, который уже миновал подводные рифы наивной морали и со своей приватной жаждой жизни плывет по течению, которое несет к следующему порогу:
Как, серьезный разговор? А? Есть ли жизнь после смерти? Скажу по секрету: нету. Нужно еще до смерти уладить все дела. Забот полон рот, день и ночь напролет… Лучше развлекитесь хорошенько вместо спасения человечества. Как говорится, жизнь надо довести до конца еще до смерти. Потребуются более подробные справки – буду к вашим услугам. Не будьте таким серьезным, мальчик мой[65].
Это голос современника, который ничуть не устарел за пятьдесят прошедших лет. Так говорит тот, кто знает, что ему истории не изменить. Он хотел бы жить несмотря ни на что – перед концом, который маскируется под прорыв в будущее.
Сегодня скрытая воля к катастрофе со всех сторон прикрывается официальной серьезностью политики борьбы за мир. Механизмы, откровенно грубая и жестокая открытость которых характеризовала фашистский стиль, скрылись под масками приспособления, доброй воли и обеспокоенности и спрятаны в подполье, в «подпороговое», стали частью общей атмосферы. Наивные порывы исчезли с поверхности сознания. Возрастающее «обобществление» реакций, то есть единообразие их у всего общества, отодвигает на задний план откровенные позы и жесты; то, что называется демократией, в психологическом отношении означает возрастание самоконтроля у каждого, что, вероятно, необходимо при растущей скученности населения. Однако нельзя обманываться, наблюдая, что на поверхности все успокоилось и волны улеглись. Катастрофильный комплекс продолжает существовать, и если признаки не обманчивы, то его масса непрерывно накапливается. Вероятно, «заслуга терроризма» – если позволить себе столь фривольное выражение – состоит в том, что он по меньшей мере четко фиксирует и позволяет распознать то здесь, то там катастрофильные течения. А к тому, что четко прослеживается, можно сформировать свое отношение.
Вспомним похищение и убийство президента Союза немецких работодателей Шляйера, вспомним лихорадочную атмосферу тех месяцев, когда терроризм в нашей стране достиг пика. Тогда психополитический сценарий как неотъемлемая принадлежность катастрофильного комплекса проявился во всех своих чертах с предельной откровенностью и наглядностью, вероятно, в первый раз после Второй мировой войны. Голоса представителей средств массовой информации и представителей государства спонтанно и повсеместно зазвучали в унисон, серьезным тоном выражая негодование и обеспокоенность. Среди миллионов опубликованных предложений едва ли было хотя бы одно, в котором отразилось бы истинное настроение масс; оно заключалось – как подтверждали каждый разговор шепотом, каждая сцена у газетного киоска, диалоги в кафе и в пивных, разговоры во всякого рода лоббистских кругах и т. п. – в колеблющейся амбивалентности чувств, в которой до неразличимости смешались страхи за собственное существование и наслаждение от переживания катастрофы. Жажда новостей, безмерная широта дискуссии и избыток государственных и частных реакций на происшедшее говорили о том, что просто невозможно понять превратно: произошло нечто затронувшее чувство жизни. Не имеющая своего названия жажда драматизма в истории и отчаянная тоска по конфликту и настоящему столкновению настолько привели в смятение умы и чувства, что на протяжении месяцев обгладывали дочиста, как кость, событие, криминальное и политическое содержание которого отнюдь не давало основания для такого возбуждения. Благодаря политическому обрамлению преступления и скандальному взаимодействию государства и террористической группы оно обрело весомость эпохального. Все это подпитывалось мощными катастрофильными течениями и раздулось до крайних размеров, превратившись в господствующую тему, переживания по поводу которой длились бесконечно долго. В социально-психологическом отношении это был час истины. Это был эрзац истории, в котором наблюдалось хоть какое-то движение; карикатура на «освободительную борьбу», идиотически криминальная пародия на то, к чему социал-демократия не прибегала ни при Вильгельме, ни при Гинденбурге, ни при Гитлере, – борьба не на том фронте, не в подходящий момент, не теми силами, не с тем противником, – и все же, несмотря на сумму этих извращений, общество жадно клюнуло на эту приманку как на эрзац борьбы, на наркотик конфликта и на политический фильм-катастрофу.
В одном только случае нарушилось полное единообразие цинически молчаливого лихорадочного переживания «случившегося». Я имею в виду публикацию Мескалеро, который был настолько наивен, что полагал, будто можно безнаказанно нарушать молчаливые соглашения такого масштаба, проявляя честность, и выносить на всеобщее обсуждение проявления амбивалентности. Так он выразил – в словах, которые получили широкую известность и через средства массовой информации достигли многих миллионов ушей, – «тайное радостное оцепенение», которое охватило его в первый момент после известия об убийстве Бубака[66], но в следующий момент он посредством моральной рефлексии от него дистанцировался. Этот Мескалеро испугался сам себя и хотел разумно сказать об этом страхе. Выступление Мескалеро послужило сигналом для проявления коллективной амбивалентности в грандиозном параде лжи. Это был урок исторического значения – момент, начиная с которого при всем желании нельзя было игнорировать, что общество снова живет накануне войны, во времена, которые характеризует решимость терпеть конфликты, затрагивающие чувство жизни, в тот момент, когда внешняя война делает излишним обращение к внутренней действительности. Круговерть уточнений и поправок, протестов и возражений, опровержений и выражений возмущения была свидетельством того, что серьезный образ мыслей отпраздновал бумажную победу над честностью, которая сказала другую часть истины если не для всех, то для многих. С тех пор нам все чудится звук шуршания бумаги, по которой, извещая о начале войны, ответственные лица зачитывают слова о своей озабоченности, о своем потрясении и своей решимости – если для этого еще останется время перед атомным погребением ФРГ[67].
IХ. Бесстыдное счастье
Имеет ли еще какой-то шанс дерзость, напоминающая о правах на счастье? Действительно ли мертв кинический импульс, и только цинизм ожидает великое смертоносное будущее? Может ли