Шрифт:
Закладка:
А вот изложение того же свидетельства Солженицыным (Ч. 2. Гл. 3. Караваны невольников):
«Пустое снежное поле. Вышвырнутых из вагонов посадили в снегу по шесть человек в ряд и долго считали, ошибались и пересчитывали. Подняли, погнали шесть километров по снежной целине. Этап тоже с юга (Молдавия), все – в кожаной обуви. Овчарок допустили идти близко сзади, они толкали зэков последнего ряда лапами в спину, дышали собачьим дыханием в затылки (в ряду этом шли два священника – старый седовласый о. Фёдор Флоря и поддерживавший его молодой о. Виктор Шиповальников). Каково применение овчарок? Нет, каково самообладание овчарок – ведь укусить как хочется!»
Перед нами один и тот же рассказ с минимальными погрешностями, – таких больше насчитаешь у иных маститых историков при пересказе своими словами летописей. Художественное, да, но исследование, как и сказано в подзаголовке.
Солженицын, в условиях молчания профессиональных ученых, берется за одну из важнейших задач истории – реконструкцию исторической картины вершащейся русской судьбы. И делает это, порой, с большим чутьём. «Красное колесо» – это ещё один великий эпос, скорее уже «Махабхарата», чем «Илиада», а потому большинству читателей кажущийся неподъемным. Задача – в условиях крайней бедности (особенно в первых томах) материала реконструировать ход революции не только как движение масс, но и как сцепление индивидуальных судеб.
Иногда эта бедность материала страшно давит, особенно когда писатель берется за реально существовавших героев, оставивших нам свои мысли и мнения. Куда как естественней звучали бы в устах генерала Нечволодова реплики созвучные его «Сказаниям о Русской Земле», в устах А.А. Свечина суждения из его «Искусства вождения полка» или «Стратегии». Ольда Андозерская, кажется, никогда не читала книг Ольги Добиаш-Рождественской о крестовых походах, не блещет знанием ни французского, ни латыни, зато говорит цитатами из монархической публицистики Ивана Ильина и ругает кадетов (профессор состояла в кадетской партии). Здесь мы как бы нащупываем границы достоверности солженицынской «выдуманной» России.
Однако на деле герои эпоса прекрасно обходятся без своих прототипов – воюют, влюбляются, спорят, населяя созданный Солженицыным объемистый, но плотный мир из взаимно перекрещивающихся романов, повестей, трактатов, статей, дневников, и даже фантасмагорий, как с появляющимся из чемодана Парвусом. Вылезши из чемодана, этот господин вольготно разместился даже в популярных сериалах – этот факт можно считать своеобразным официальным признанием победы солженицынского взгляда на механику революции.
Описание этой механики создает не менее жуткие страницы, чем картины жестокостей «Архипелага». Ты видишь, как это убьёт то. Как шепотки в рабочих подсобках о царице, продающей государственные секреты и выкрики наученного шалопая о том, что не нужна Рига, пусть немец забирает, превратятся в пытки на Секирной горе, лагпункты и расстрелы. И всё это преломится через судьбу рабочего-министра Кузьмы Гвоздева. «Обуховские» главы «Октября шестнадцатого» – одни из самых страшных в эпопее – показано как две нации, инженерская и рабочая, пытаются стать одной и как эта попытка торпедируется национальной изменой, рядящейся в тогу пролетарской интернациональности.
Сколь огромное значение это историко-публицистическое начало имеет в солженицынском эпосе, показывает судьба «Августа четырнадцатого». Цельный, композиционно строгий, летящий как стрела военный роман во втором издании искусственно разрывается столыпинскими, богровскими и царскими (местами ужасно несправедливыми, в последнем случае) главами. То, что надо сказать, важнее читательского удовольствия от цельности художественного текста. Ты обязан узнать правду о Столыпине, и если для этого придется эксплуатировать твоё внимание, напряжённое только что свершившимся выходом Воротынцева из окружения, Солженицын сделает это не задумываясь, подчиняя писателя публицисту и политику. И результат налицо – Столыпин сегодня самый популярный государственный деятель былой России, по сути, государственный идеал. И вряд ли тут есть чья-то большая заслуга, нежели Солженицына.
Собственно публицистику в составе солженицынских творений, большинство которых насквозь публицистичны, приходится вычленять апофатически. Это те произведения, в которых полностью отсутствует художественный элемент, которые представляют с собой сгусток общественно-политических идей.
Обычно интерес к публицистике и политическим воззрениям того или иного писателя ситуационен, так как эта публицистика выступает лишь в качестве «вторичной литературы» и её злободневность угасает за считанные десятилетия. Публицистика второстепенна в том случае, когда она отражает общественные процессы, содержит высказывания писателя как представителя чистого искусства о тех или иных волнующих проблемах.
Совсем иное дело, когда перед нами высказывания исторического деятеля, те инструменты, с помощью которых он оказывает воздействие на ход истории. Будучи деятельностью крупнейшего представителя общественного движения в России и мировой консервативной мысли, публицистика Солженицына имеет первостепенное значение. Русскому писателю и мыслителю удалось сдвинуть метаисторическую ось эпохи и за счёт этого смещения поставить свою якобы «выдуманную» страну на место.
Солженицыну удалось закончить одну большую историческую эпоху, описываемую безжалостным политическим уравнением Токвиля: «Постепенное установление равенства условий есть предначертанная свыше неизбежность»[76] – и начать какую-то другую. Сущностью той эпохи, которой Солженицын себя противопоставил, был названный им «орбитальный путь»: «Возрождение – Реформация – Просвещение – физические кровопролитные революции – демократические общества – социалистические попытки… Нас тянули, гнали в Дух – насилием, и мы рванули, нырнули в Материю, тоже неограниченно. Так началась долгая эпоха гуманистического индивидуализма, так начала строиться цивилизация на принципе: человек – мера всех вещей»[77].
Двумя одинаково ядовитыми плодами Просвещения, вызревшими за время этого пути, были либерализм – сын Вольтера и коммунизм – сын Руссо. «Коммунизм – двоюродный брат радикал-либерального гуманизма Запада. Они из одного безбожного Просвещения XVIII века истекли»[78]. Солженицын интеллектуально расправляется с обоими братьями. С одним – при помощи тяжелого как боевой топор «Архипелага». С другим – при помощи тонкой как стрела Гарвардской речи.
«Архипелаг» сотряс прежде всего не Россию, а Запад. Власть Политбюро над Россией не была бы устойчивой и долговечной без прикорма советской системы из-за рубежа, – таково было глубокое убеждение Солженицына, – а потому, чтобы освободить Россию от коммунизма необходимо прекратить его внешнюю поддержку. Это было невозможно без излечения поразившей Запад зависимости от «опиума интеллектуалов» (как выражался Раймон Арон), веры в «хороший коммунизм» и в благодетельность принудительно устанавливаемого равенства.
«Была одна идеологическая атмосфера до Солженицына – и другая после» – отмечал французский журналист Бернар Пиво[79]. Фактически в одиночку Солженицын сдвигает общественное мнение и политику Америки и Европы вправо. «Архипелаг» делает беспочвенными и аморальными любые конструкции, построенные на принципах примирения, разрядки и конвергенции коммунистической и западной либеральной систем.
Если смотреть со стороны, Солженицын, по крайней мере первые несколько лет на Западе, выглядит как настоящий «ястреб холодной войны». Он всюду поддерживает правые силы, критикует любые