Шрифт:
Закладка:
И боже мой! пока я жив, не забуду я туманного, грустного колорита всей этой сцены. Смеркалось, свинцовая темнота медленно сходила сверху; казалось, она сплошною массою ложилась на верхушки деревьев, и деревья будто страдали, будто гнулись под этой металлическою тяжестью, будто роптали на тяжелый сумрак и уныло роняли на нас клочья снега со своих веток. Я подошел к Вериньке, взял ее руку, долго, долго целовал ее и не мог сказать ни слова.
— Прощайте, Алексей Дмитрич, — тихо сказала она, — я не виню вас, я радуюсь за вас...
— Друг мой, — говорил я, — соберите ваши мысли, опомнитесь, спасайте сами себя. Еще есть время, пожалейте себя, вы не имеете права устроивать своей собственной погибели. Дайте мне ваше согласие, едемте вместе из этого омута...
Она тихо покачала головой. Я не выразил ей вполне моей мысли, а потому все еще надеялся.
— Я не требую, чтоб вы оставили отца вашего на жертву... возьмите его с собою, я буду любить его. Бросьте эту женщину, оставьте ей ваше имение, вырвите у ней из рук бедного старика. Лучше одно сильное потрясение, чем такая жизнь.
— Отец мой свыкся со своей жизнью... — доволен ею. Сильное потрясение убьет его. Прощайте, друг мой... ждите... или лучше уж позабудьте обо мне.
Я подошел к ней еще ближе, обнял ее. Как уцелело мое сердце на своем месте, того я не понимаю...
— В последний раз прошу вас, — говорил я, — спасайте себя, решитесь, уйдите отсюда...
Я отодвинулся от нее и продолжал целовать ее руку.
— Алексей Дмитрич, — сказала она сквозь слезы, — простите меня еще раз. Я вижу, я много зла вам сделала. Уезжайте скорее, я стану молиться за вас... я остаюсь здесь, здесь мое место.
Последняя искра жалости погасла в моей душе. Я отбросил руку Веры Николаевны, так что тоненькая рука слегка хрустнула. Она уныло поглядела на свои бледные, худенькие пальчики и не говорила ни слова.
— Пусть же будет проклят, — сказал я, задыхаясь и теряя всякое чувство приличия, — пусть будет проклят ваш фанатизм и ваше гибельное, безумное самоотвержение! Пусть будет проклято это семейство, которое раздавило меня в детстве и хочет еще губить мою молодость!..
Она задумчиво глядела на меня и кротко улыбалась, как улыбались в старину мученики, глядя на орудие своей казни.
— Бог с вами, — продолжал я несколько спокойнее, — оставайтесь здесь, будьте счастливы, я ненавижу вас.
Я отвернулся и отошел далеко-далеко, не поворачивая головы. Да не было и толку, что я не смотрел в ту сторону: перед моими глазами с разительною ясностию рисовалась знакомая площадка, окаймленная строем разросшихся елей. И под одним из деревьев этих все-таки стояла жиденькая стройная фигура молодой девушки, и грустно, бессознательно глядела эта девушка на худенькие пальцы своей правой руки. И с тех пор до этого дня, точно так же, с таким же жестом представляется моему воображению единственный предмет неудачной моей любви. Я так ясно воображаю ее себе, что, кажется, могу пересчитать жилки на ее руке, приподнятой кверху; а сзади ее мне видится тот же печальный, свинцовый фон картины, еще более омраченный хлопьями серого, беспрестанно падающего снегу.
Когда я подошел к флигелю, лошади уже были готовы. Перезабывши часть моих вещей, я вскочил в сани и велел ехать шибче. На каждой станции чувствовал я, что болезнь подходила ко мне ближе; я возбуждал себя, прикладывал к голове снег, пил водку и таким образом проехал верст полтораста, не давая себе отдыха. На шестой станции я велел остановиться, приискал себе ночлег и решился отдохнуть. Наутро оказалась у меня желчная горячка, я перенес ее довольно спокойно и провалялся недель шесть, один-одинехонек.
Вот вам первая часть, моей истории. Второй я пока не буду рассказывать: мне страшно надоело анализировать себя самого и близких ко мне лиц. На прошлой неделе подал я в отставку и намерен поселиться на время в деревне. Там у меня есть все, о чем мечтает человек в минуты злого огорчения и душевной усталости: и домик с зелеными ставнями, и коллекция оружия, и запыленная библиотека, и прочие пасторальные принадлежности. Признаюсь, я немногого ожидаю от этого отшельничества в двадцать пять лет от роду, а впрочем, отчего и не попробовать? Le repos — c'est Dieu[129], сказал ваш же любимый писатель...[130]
ДНЕВНИК
<1843 г.>
Vous l'avez voulu, j'obeis[131]
Неужели после первой бестолковой попытки, спустя три года, мне должно снова взяться за перо и описывать вещь довольно скучную — мою жизнь. Не смейтесь, я очень далек от байронизма и разочарования, я вполне уверен, что в жизни нашей встречается много минут, достойных воспоминания, прошлая моя жизнь доказала мне это, — но я вполне уверен, что в целости жизнь — вещь скучная и что самые эти воспоминания — вещь очень относительная. Я давно привык жить не сердцем, а головою, и признаюсь, что часто насмешливая критика моего ума разрушает очаровательнейшие из этих воспоминаний.
Так, я описываю мою жизнь для воспоминаний, но что такое воспоминание?
Смешно скрывать что-нибудь от вас, и потому я признаюсь, что большею частию не существует их для меня. Недавно, перечитывая одно из моих писем, писанное в минуту самой безумной и пламенной страсти, я решительно ничего не почувствовал и тут же хотел прочесть его товарищам, чтоб посмеяться над отчаянным его слогом. Незадолго до лагерей я был на кладбище и молился над могилою человека, которого обожал всю мою жизнь, долго оплакивал и которого память мне всегда будет священна. Что ж? — вместо молитвы мне все казалось, как я поеду вечером в корпус[132] и какие фигуры там увижу. Благодарю бога, что такое состояние находит на меня пароксизмами, что в душе моей не все холодно постоянно, но со всем тем вот вам воспоминания!
Зачем и с какою целию писать мне журнал: смешно становиться на ходули, видеть трогательное и высокое там, где ничего не видишь, еще смешнее в