Шрифт:
Закладка:
Кстати, Александр Сергеевич совершенно прав: стиль у Радищева ужасный. Но ты сам напросился.
Жинка моя всем хвастается твоим стихотворением. Хотя, по-моему, перебой ритма в последней строке все портит.
Письмо было написано по-английски (ну, кроме слова «жинка»). Причем даже без ошибок.
Ну, подумал Саша, не один же я такой умный!
К письму прилагался средней толщины том в простой бумажной обложке. Год издания: 1790.
В девятом классе «Путешествием» он благополучно манкировал. Учителя и не давили особенно. Текст 18-го века! Нервы нужны железные, чтобы такое читать.
И Саше живо вспомнилось стихотворение Окуджавы:
Пройдут недолгие века — напишут школьники в тетрадке
все то, что нам не позволяет писать дрожащая рука…
И у каждого века свои запрещенные шедевры, а разрешают их только тогда, когда они теряют актуальность. А что-то другое, злободневное, интересное и волнующее — уже вновь запрещено.
Саша ответил на том же языке.
«Дорогой дядя Костя!
Нет, статью Пушкина о Радищеве я не читал. Было бы интересно, но я хочу сначала составить свое мнение, иначе Александр Сергеевич задавит меня своим авторитетом.
За книгу спасибо огромное!
Можно мне этот раритет с карандашом прочитать? Я знаю, что рукописи не горят, но все равно боюсь испортить.
Если нас раскроют, надо ли мне молчать, как в подвалах святейшей инквизиции или я могу назвать твое имя?
Можно ли потом дать это почитать Никсе?
Ответ пришел только на следующий день, около восьми утра.
«Рукописи горят, Саша, — писал Константин Николаевич. — Еще как горят!
Но я, конечно, понял, о чем ты.
Читай с карандашом. Не думаю, что автор мечтал о том, чтобы его книга стояла на библиотечной полке, горничные сдували с нее пыль, и никто не смел ее даже ногтями почеркать. Это по сути публицистика.
Имя мое называй, если папá спросит. Я сам с ним объяснюсь. Ты будешь помощником старшему брату, и тебе надо знать реальную ситуацию в стране.
Никсе не можно, а нужно это прочитать, если, конечно, он сам захочет.
«Путешествие» Саша начал читать еще накануне и ответил тут же:
«Стиль Радищева совсем не плох, просто текст надо разбить на абзацы, и записать диалог в столбик — тогда он будет гораздо лучше читаться. Александр Сергеевич несправедлив.
А фраза: „Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала“ — просто гениальна, хотя и старомодна. Думаю, еще пару веков будут цитировать.
Дядя Костя, а действительно помещик может заставить крестьянина работать на барщине шесть дней в неделю так, что на обработку своей земли ему останется только воскресенье? Или так было только при Радищеве? Разве барщина не ограничена тремя днями? Или у нас, как всегда в законе одно, а на самом деле — другое?
И что правда до сих пор соха? Деревянная?
А плугов нет?
Да! Безумно далеки мы от народа!
Еще раз спасибо!
Читаю дальше.
Слава Богу, Гогель не покушался на тайну Сашиной переписки с Константином Николаевичем.
Надо было посылать лакея в Петергоф.
— Григорий Федорович, вы мне не составили справочник по ценам? — спросил Саша.
— Александр Александрович, вам нужен секретарь, — с легким недовольством заметил Гогель.
— Совершенно с вами согласен, — кивнул Саша. — И гораздо больше, чем гувернер. Во сколько может обойтись секретарь?
— Рублей за 15–20 можно найти.
— Хорошо, я же вас не постоянно об этом прошу, Григорий Федорович. Сколько бы вы хотели доплаты в месяц?
Честно говоря, Саша предпочел бы не Гогеля, а кого-нибудь помоложе, и не секретаря, а секретаршу. Скажем, из Института благородных девиц…
Интересно, насколько это возможно?
— Ну, что вы, Александр Александрович! Не нужно никаких доплат. К вечеру сделаю.
— Тогда пока скажите мне пожалуйста, сколько может стоить извозчик отсюда до Петергофа?
— Три-пять копеек.
— Григорий Федорович, а вы мне пять рублей не разменяете?
— Александр Александрович, зачем вам?
— Мне нужно послать Митю в Петергоф за подарком для мамá.
— Лакея? На извозчике?
— Мне нужно быстро. Будет нехорошо, если подарок опоздает.
Гогель запустил руку в карман и отсчитал 10 копеек.
— Я буду записывать, — пригрозил Саша.
Позвал лакея и вручил ему деньги.
— Сдачу вернешь! — приказал он.
Перед визитом к мамá он еще успел повторить в библиотеке подарочную мелодию и к десяти был в матушкиной гостиной. Той самой с цветами сирени на обивке диванов и занавесках.
К императрице уже выстроилась с подарками очередь ближайших родственников. Саша встал в самом конце, надеясь, что, может, еще кого-нибудь пропустит.
Митьки не было.
Очередь шла предательски быстро. Уже Никса вручил мамá свой супер-пейзаж и удостоился объятий.
Тянуть было больше нельзя.
Куда этот бездельник запропастился?
— Мамá, позвольте, я сяду за рояль? — спросил Саша.
— Да, конечно.
И Саша начал играть и петь:
Столько разных людей утешала ты.
Не смолкают людей голоса.
О, Мария! Смешны мои жалобы.
Но прекрасны твои небеса.
Не умею добраться до истины,
Не умею творить чудеса.
О, Мария! В огне мои пристани,
Но безбрежны твои небеса.
Наступает предел всем пристрастиям,
Нет ни друга, ни верного пса.
О, Мария! Конец моим странствиям
Объявляют твои небеса.
Последнее четверостишие, у Михаила Щербакова было, конечно, несколько трагичным, но песня на нем не кончалась, и дальше следовало еще более трагичное:
Были поросли бед, стали заросли.
Завещание я написал.
О, Мария! Грустны мои замыслы,
Но грустны и твои небеса.
И Саша решил его не петь, а выкрутился так, как обычно и выкручиваются начинающие поэты: поставил первое четверостишие в конце еще раз. Стало, конечно, хуже, чем у Щербакова, зато без неподходящей для именин печали.
— Саша, можешь слова написать? — спросила мамá. — И ноты.
— Конечно, — кивнул Саша. — Хотя под гитару это звучит гораздо лучше.
— Под гитару? Так ты такое собирался под гитару петь?
— Почему нет? Разве не испанский — лучший язык для того, чтобы говорить с Богом?
— Причем тут испанский…
— Гитара испанская, — улыбнулся Саша.
И начал вставать из-за инструмента.
— Ваше Императорское Высочество! —