Шрифт:
Закладка:
Когда начинается человек? Скотина тупо глядит, как убивают другую скотину. Хитрая рыба не заглотит крючок — пусть на него клюнет другая. Овцы сигают через перекладину лишь потому, что сиганул баран. Истины просты, высшая математика — штука сложная, особенно если взяться за нее с середины. Даже буханку хлеба не начинают с середины! Неужели не ясно? Человек не станет тупо смотреть, когда убивают другого.
И язык иной раз может заменить кинжал. Но неужели человеку всегда необходима подсказка? Если он плавает у крючка — тогда другое дело. Только овцы сигают за бараном, когда перекладину уже сняли. А человек?
Много мыслей теснилось в голове, пока я шел за гробом учителя.
Старый Павил был выше нас. Лишь теперь по-настоящему я оценил его мужество. Без колебаний, с жаром душевным исполнял он свой долг. Несмотря на то что сзади сыпались скорлупки, несмотря на то что лягались, плевали на него. Несмотря на все это, старый Павил без колебаний, с жаром душевным исполнял свой учительский долг.
Старый Павил умер. Мне стыдно, что я лишь по воле случая оказался на его похоронах. Больно. Такая потеря. Я взрослый. Я знаю, когда подводится черта. Под чертой ставится оценка. Положительная, отрицательная.
Пока не подвели черту, можешь расставлять числа по своему усмотрению. Слова — сложны, числа — просты.
Только нужно знать математику. И начинать считать — прямо сейчас, сегодня. Может, завтра будет поздно.
Я не хочу оказаться рядом с нулями. Но больше всего я боюсь остаться равнодушным.
Когда я вернулся домой, в ушах еще звучала траурная мелодия. У калитки я нечаянно обронил носовой платок, и какой-то мальчуган его поднял.
— Дяденька, возьмите, вы потеряли!
Это я-то дяденька! Ха! А что, если — да? Я остановился, запрокинул голову и посмотрел на небо. В погожий ли день проводили старого Павила в его последний путь?
ИГРА С НОЖАМИ
Огромный зал будто лихорадит. Сначала заслон тишины прорвало несколько жидких хлопков, за ними хлынула лавина, и море рукоплесканий бушевало секунд десять. Сквозь рокот этого прибоя, подобно крикам чаек, звучало:
— Браво, браво!
И опять тишина, в которую какой-то запоздалый зритель, спохватившись, подкинул три-четыре хлопка.
«Плак, плак, плак!» — прошлепали они, словно утки по луже.
Вслед за тем аккорд рояля скользнул по залу, как солнечный луч над притихшим океаном. И голос солиста расцвел радугой в тишине.
Я стою в проходе. Десять шагов и два поворота отделяют меня от сцены, но и сквозь толстые перегородки я чувствую дыхание зала.
Как только закончит певец, на сцену выйдут танцоры. Сейчас они за кулисами, забрались в ящик с канифолью, натирают подошвы, чтоб не скользили ноги.
Они уложатся минут в восемь, десять, затем мой черед.
Я волнуюсь, эти десять минут полежать бы на диване, собраться с мыслями, успокоиться. Но гул зрительного зала неотразимо притягивает. Так человек, не умеющий плавать, глядит на вспененный омут, чувствуя и восхищение, и ужас.
Мне ни разу не приходилось выступать в таком большом зале, перед такой искушенной публикой. Не скажу, чтоб я не умел плавать, но этот омут мне кажется чересчур глубоким и черным.
Мое первое выступление состоялось год назад в одной из школ ФЗО. Зал был тесный. Зрители — мальчики и девочки, беспокойные, шумливые, как воробьи.
Начал я с мячей. Пустил их кататься по плечам, по коленкам, отбивал пятками, локтями и вдруг в стремительном рывке схватывал два из них, а третий балансировал на лбу.
Аплодисменты были вялые, а кто-то сказал:
— Подумаешь, так и я могу!
Я густо покраснел. Задели мое самолюбие студента-первокурсника. Даже руки задрожали. Но заставил себя успокоиться, кое-как справился с остальными предметами — обручами, правда, только шестью, булавами, металлическими тарелками. Оставался «гвоздь». Номер с тремя зажженными факелами. Я их сам смастерил в столярной мастерской училища: деревянная рукоятка длиной в тридцать сантиметров, на конце жестянки с мелкими отверстиями, в жестянках пакля, смоченная керосином. Факелы выкрашены в черно-красный цвет с белыми зигзагами.
Итак, я взял зажженные факелы и подал знак осветителю. Он должен был погасить все лампы, прожекторы, освещавшие меня, а в зале зажечь одну лампочку, чтобы резче выделялась сумеречная сцена и мне лучше был бы виден полет факелов. Однако осветитель почему-то выключил все лампы до единой.
Факелы горели, во все стороны разбрасывая искры.
Пламя было до того слабое, что я с трудом различал рукоятки. Но делать было нечего, пришлось работать вслепую. Помахал факелами, чтоб посильнее разгорелись и в лицо брызнул искрящийся керосин.
В зале беспокойно зашептались. Им, наверное, казалось, не миновать теперь пожара.
И тут я пустил в дело факелы. В зале послышались аплодисменты. Представляете: в полной темноте три искрящихся огненных дуги. Алые круги и бледное лицо посредине. Я был столбом, вокруг которого вертелось карнавальное колесо, разбрызгивающее огонь.
Когда зажгли свет, лицо у меня было черно от дыма и копоти, будто я надел маску сварщиков. Зал хохотал.
С тех пор я не гнался за дешевыми эффектами. Факелы выбросил на помойку.
Солист закончил, и опять зал беспокойно шумит. Певец, проходя мимо, подмигнул мне счастливым карим глазом. Тучный, лацканы его фрака и манишка обсыпаны капельками пота. За певцом семенит пианистка, личико разрумянилось, в руках растрепанная папка с нотами.
— Нынче что-то невообразимое! — говорит она, и два нотных листа выпадают из папки.
Солист не видит, он шагает впереди, втиснутый в черный фрак, а его развевающиеся фалды увлекают за собой листки, и на какое-то мгновение певец похож на черную птицу с белыми крыльями, но вот листки опускаются на пол. Птица лишилась крыльев, я