Шрифт:
Закладка:
Геневский шел по берегу Крыма, разрывая сапогами песок. Кулаки сжаты в карманах галифе, глаза сжаты веками, голова трясется от невыносимого чувства. За что это России? За еретиков-хлыстов? За карикатуры на Царя? За что Матвею — ненавидевшему променады у моря — теперь приходится прощаться с Россией так: прогулкой по проклятому берегу?
Но ведь верных всегда было больше! Верных, честных и достойных людей всегда больше! Революции был один процент, а девяносто девять — честных людей… Вру: пусть пять процентов революции, пусть процентов семьдесят средних людей, желавших спокойной домашней жизни без жертв, но остается еще двадцать пять! Как это двадцать пять процентов населения России — сорок миллионов — ничего не сделали? Как сорок миллионов людей допустили этот проклятый берег Крыма и эти проклятые корабли, отступающие в Турцию?
Но что же сейчас видел полковник Геневский? Горстка верных людей, меньше одного процента, устремлялась на чужбину, а безмерная толпа дряни и сволочи валила и валила, словно девяносто девять… Нет, Геневский не мог больше об этом думать. Не мог и не хотел. Да и не были красные сволочью, Бог с ними, — тоже русские люди. Тоже борются за Родину, мать их так! Россия — вот она, берег Крыма. А полковнику не место в дальних государствах. Ему не место и в большевистской России. Вот он — берег Крыма. Кто-то видит его издалека, кто-то будет вспоминать его со слезой в далекой Франции, кто-то застрелится от этих воспоминаний. Геневский ничего этого не хотел. Он шел по своей родной земле, не желая лишь воспоминаний, но желая видеть эту землю только во снах. Он желал видеть ее каждый день из окна, мудрую, плодородную и могучую. Родная земля была польщена и отвечала тихим и благодарным плесканием волн. «Кто же еще будет на тебя смотреть, Россия?» — спрашивал Геневский. Волны соглашались с его безмолвным вопросом.
Впереди послышались крики. Полковник поднял голову. Человек десять шли к нему вдоль берега. Их сапоги топтали тот же песок, их глаза смотрели на те же волны. Это Геневскому не понравилось. Он решительно надвинул фуражку почти на глаза, зажег папиросу из пишванинского портсигара и сладко затянулся. Папиросы оказались дрянь, как с такими жизнь и Россию заканчивать? Вынул револьвер из кобуры.
— А ведь вы, вероятно, и сами не знаете, чего вы добьетесь, — тихо сказал Геневский, брезгливо оскалившись. Геневский посчитал, что красноармейцы тоже в чем-то правы, и побрезговал этих мыслей. Шаг его ускорился.
Они, увидев решительный шаг офицера, задорно загудели, рассыпались и вскинули винтовки. Пули стали врезаться в песок вокруг, но Геневский лишь вспомнил молчаливые атаки цветных полков. Шел и шел. Он не думал, могут ли попасть красные, хорошо ли они стреляют. Он шел и шел, пока не поднял револьвер и не стал стрелять сам. Из семи патронов «Нагана» Геневский планировал оставить один и, скрепя сердце, застрелиться, надеясь на милость Господа.
Милость Господа решила иначе — первые же два выстрела нагнали красных солдат и положили их на мягкий песок. Сзади послышались лошадиные возгласы и другие выстрелы — донские всадники приближались к полковнику от Севастополя. Красные быстро исчезли с берега.
Один из красных был жив, но не в лучшем состоянии — пуля лишь пробила ему ногу, но головой он упал на камни. Он хрипел и стонал, однако, был в сознании. Геневский взял его винтовку, томно посмотрел в глаза красного и подал ему свою флягу с водой. Красные его подберут — а Матвей ускакал с казаками назад — в Севастополь. На эвакуацию. На исход.
***
1928 год. Болгария, город Варна. В пыльной маленькой комнатке, еле освященной единственной керосиновой лампой, сидело семь человек офицеров. Были здесь и известные нам — Бык, Покровский, Марченко, Лотарев и старший Геневский — так и двое ранее не встречавшихся: человек с говорящей фамилией Задунайский (а офицеры теперь были, действительно, от России за Дунаем) и человек с простой фамилией Петров. Стояла знойная осень. Лотарев — максимально искореженный инвалид войны — жил с женой в Париже (денег старинного рода на Париж хватало, пусть он и не достиг петроградской недвижимости), но ныне приехал в Болгарию по делам РОВСа18. В РОВСе, конечно, состояли все; об этом не раздумывали — РОВС и был русской армией.
Вопреки уже перевалившему за половину 1928 году, все собравшиеся офицеры были надежно уверены, что пройдет еще год-два, а там русский народ восстанет и эмигрировавшая русская армия придет к нему на помощь. (На заявление большевиков о буржуазной контрреволюции, черной реакции или вообще о смешном желании вернуть свои поместья — какие у Быка или Марченко поместья? — офицеры усмехались. Да, мол, мы реакция — но вам от этого только страшнее). Потому многие и селились не в Париже, а поближе — в Югославии и Болгарии, чтобы — если вдруг большевиков начнут скидывать — вовремя прийти на помощь. У старшего Геневского были деньги на эмиграцию даже в САСШ, но он никуда не ехал; однако, об отъезде сестры Варвары в Париж радовался — будет подальше от новых военных действий. Всего, по приблизительным расчетам Матвея, на Балканах до 20 тысяч эмигрантов были готовы вернуться в Россию с боем. Это было 20 тысяч, регулярно проходящих военную подготовку, оставшихся верными военной и организационной дисциплине; это были люди, привыкшие к окопам и разрывам; это было 20 тысяч дроздовцев, корниловцев и алексеевцев. Тут уже одно имя много стоило.
Марченко полностью излечил свой недуг, нашел денег на хорошего пластического хирурга и выглядел сейчас почти прежним красавцем. Вся его многочисленная семья была переправлена в Софию еще в начале 1920 года, так что теперь он жил почти довольным. Почти — на хорошей теплой земле со своей семьей и ортодоксальными храмами, даже, пусть, с царем (болгарским), —