Шрифт:
Закладка:
Поразительно, что Вермееру удалось уклониться от этой конкурентной борьбы и стать мастером элитарных произведений, которые ценились коллекционерами тем больше, чем меньшее число их создавал художник. Иногда кажется, что он словно бы не совсем голландец: пока его коллеги соревновались в искусстве прописывания мельчайших деталей, которые сделали бы картину правдоподобной[23],Вермеер писал лаконично и сильно, как итальянцы, придавая своим работам сходство не с нашим повседневным опытом, а с возвышенной реальностью библейского сюжета.
Теперь настал момент припомнить кое-что о состоянии дел в искусстве других стран Европы, то есть поговорить немного о Барокко[24].
Первое, что вы увидите в энциклопедии или словаре: термин «Барокко» происходит от португальского «pérola barroca» («жемчужина неправильной формы», не имеющая оси вращения) или итальянского «barocco» («причудливый», «странный») – считается, что изначально это был уничижительный ярлык, придуманный теоретиками неоклассицизма, недовольными эклектичностью и «нелепостью» построек XVII века. А потом, как это нередко случается в теории искусства, прозвище превратилось в титул целой эпохи, когда историки обнаружили общие черты в изобразительном искусстве, музыке, литературе, мировоззрении, во всех аспектах культуры того времени. «Для искусства барокко характерны грандиозность, пышность и динамика, патетическая приподнятость, интенсивность чувств, пристрастие к эффектным зрелищам, совмещению иллюзорного и реального, сильным контрастам масштабов и ритмов, материалов и фактур, света и тени […] торжественное монументально-декоративное единство, поражающее воображение своим размахом»[25].
Итак, неровная жемчужина, маленькая загадка, к которой хочется прикасаться, рассматривать ее со всех сторон. Это имя вполне подходит эпохе, в которой искусство стало как никогда страстным, передавало любовь и интерес к земной жизни во всех ее проявлениях, от рваной рубашки бродяги у Караваджо до пышной красоты женского тела у Рубенса. Если для художников Ренессанса живопись была инструментом анализа видимого мира, то теперь краска становится стихией.
В конце XIX века, когда искусствознание постепенно оформилось в качестве научной дисциплины, Генрих Вёльфлин предложил основанную на строгом формальном анализе концепцию «истории искусства без имен», говоря о том, что у каждой эпохи есть характерные черты, присущие именно ей, которые становятся как бы «общим знаменателем» для творчества разных мастеров. Вёльфлин предложил пять пар понятий, характеризующих различия между Ренессансом и Барокко как двумя способами «мышления формой». Вот эти пары:
1) линейность – живописность;
2) плоскость – глубина;
3) замкнутая форма – открытая форма (тектоничность и атектоничность);
4) множественность – единство (множественное единство и целостное единство);
5) ясность – неясность (безусловная и условная ясность).
Рассказывая о концепции Вёльфлина, Станислав Шурипа пишет: «Каждый стиль определяется особым соотношением трансисторических категорий. Чтобы справиться с двойственностью эстетического, эти универсальные ценности Вёльфлин объединяет в пары (позднее структуралисты назовут их бинарными оппозициями). Главная бинарная оппозиция – линейное/живописное. Линейность позволяет воспринимать контуры и объемы, статичные объекты и мелкие детали. Живописность лучше выражает движение, общее настроение, целостность композиции. Можно продолжить эту оппозицию: объективное/субъективное видение, и далее – изображать/выражать, документальное/эстетическое»[26]. К вопросу о линейности (точнее, ее отсутствии) мы еще будем возвращаться, говоря о Вермеере и его способе работы с живописной материей.
Говоря о Барокко, мы (как и всегда в искусствоведении, если речь заходит о фундаментальных понятиях) сталкиваемся с терминологическими трудностями. С предыдущей эпохой было так же непросто: мы привыкли говорить об итальянском и северном Возрождении… Но говорить так не вполне точно, мы условно называем искусство севера Европы XIV–XVI веков «Возрождением», ведь там ничего не возрождали, в Германии или Франции римских руин было не найти, более правильно было бы говорить об эволюции готики под воздействием идей гуманизма[27]. Стиль Барокко тоже неоднороден. Вёльфлин приводит массу оговорок, когда речь заходит о живописи Франции, Германии и особенно Голландии. Усложняет нашу задачу и то, что порой встречается разделение искусства XVII века на Барокко, полное страсти и витальной энергии искусство итальянцев, испанцев, фламандцев, и Классицизм[28] как более строгое и рационализированное искусство французов. И действительно, между тонально-гедонистической манерой Питера Пауля Рубенса и холодновато-сухим языком Никола Пуссена не так много общего. Хотя кое-что все же есть, важный «общий знаменатель» искусства XVII века: стремление к порядку.
«Большая часть континента на тот момент была опустошена Тридцатилетней войной. В странах, избежавших разрушения, например, во Франции, были предсказуемо одержимы идеей никогда больше не допускать повторения хаоса и войны всех против всех. С этим было связано быстрое укрепление абсолютистской монархии. Тенью новых бюрократических иерархий в культуре стала доктрина классицизма с его строгими иерархиями жанров, стилей, сюжетов, культом уместного. Классицизму с его неутомимым желанием классификации придавала сил навязчивая идея стабильности». В плане композиции, в самом деле, Рубенс не уступает Пуссену в строгости и точности выстраивания мизансцен. Упорядоченность живописной материи – их важная общая цель, способ работы суверенного Разума, выраженный в творчестве[29].
Вот только «малые голландцы» стоят особняком. Барокко и Классицизм равным образом рассчитаны на театральный эффект, на то, чтобы захватить дух и произвести сильное впечатление, а голландская живопись, скорее, стремится удерживать зрителя в задумчивом созерцании, позволить ему почувствовать, как неспешно раскрывается «букет» ее красок и фактур. Вид накрытого стола на картине Виллема Кальфа, где так точно и с видимым наслаждением прописаны стекло, корочки фруктов, фарфор, ткань и серебро – от этого не отвести глаз. Если фламандцы писали сцены нескончаемого праздника жизни, похожего на дорогостоящие оперные постановки, то голландцы нашли удовольствие в изображении и рассматривании близких и будничных образов.
Никола Пуссен. Святое семейство. 1648. Национальная галерея Вашингтона.
Глядя на работу Кальфа, я удивляюсь тому, какое здесь получается сочетание: строгая протестантская этика и тонкое умение наслаждаться жизнью.
Питер Пауль Рубенс. Святое семейство с Анной. Ок. 1630. Прадо.
Виллем Кальф. Натюрморт с кубком из перламутровой раковины. Около 1660. ГМИИ им. А.С. Пушкина.
Йозеф Судек. Последние розы. 1956.
Чтобы лучше понять эту неоднозначность, позволим себе небольшое отступление: летом 2019 года выставка «Щукин. Биография коллекции» подчинила себе все здание Пушкинского музея, и несколько «малых голландцев» были переселены из своего традиционного места пребывания на второй этаж, где шли сразу после фовистов, импрессионистов и картин эпохи Рококо. Кураторы выставки хотели продемонстрировать широту вкуса братьев Щукиных, которые разбирались как в классическом, так и в современном искусстве – и эта выставка помогала увидеть интересные параллели. Раньше я не замечала этого, но ведь Кальф в чем-то очень сродни Матиссу. Естественно, это две совершенно разные эпохи, разные манеры письма и задачи… и все же есть что-то общее, ясно уловимое тепло, внимание к земной жизни, способность увидеть очарование в простых вещах, находящихся рядом. Такие же чувства вызывают фотографии еще одного из великих мастеров натюрморта Йозефа Судека. Эта вкрадчивая собранность, точность взгляда и ощущения. Поэт Константин Симонов как-то назвал это «тщательно прожитой жизнью». Голландским живописцам в целом и особенно Вермееру это было свойственно, и для того, кто умеет видеть, их небольшие картины становятся источником бесконечного наслаждения.