Шрифт:
Закладка:
Настоящая фамилия Петтифера тоже была небезызвестна во внешнем мире. Архитекторы редко предстают перед публикой, и, если честно, при первой встрече я не узнала его пухлое лицо. Когда (в минуты жалости к себе) он рассказывал о спроектированных им зданиях, их очертания ностальгически всплывали в памяти, как любимое кресло или бутылка отменного вина. Его прежняя фамилия звучала на званых ужинах и светских приемах; услышав ее, люди кивали и говорили: “Ах да, мне всегда нравилось это здание. Его работа?” Но здесь он так привык к фамилии “Петтифер” и ее вариациям, что поклялся, когда покинет остров, официально закрепить ее за собой. Обещал даже открыть архитектурное бюро под вывеской “Петтифер и партнеры”. Мы не спешили принимать его слова за чистую монету, но, если бы все так и вышло, никто бы не удивился.
Разумеется, мы предположили, что и Фуллертон успел прославиться на большой земле – в Портмантл попадали только признанные художники, потому-то его местоположение и скрывалось. Но мы были так оторваны от внешнего мира, что имя мальчика все равно бы нам ничего не сказало. Что до него самого, он удивлял нас с первого дня.
На ужин в тот вечер он не явился, и я с удивлением поняла, что беспокоюсь за него. А вдруг он разболелся, думала я, вдруг заработал воспаление легких? Мысль о том, что он страдает у себя в комнате, была невыносима; намучавшись летом с инфекцией мочевого пузыря, я знала, как тоскливо валяться с температурой: сквозь ставни бьет солнечный свет, а ты лежишь и ждешь, пока подействует директорское лекарство. Хуже только болеть зимой. А потому мы вчетвером – хоть и не вполне единодушно – решили пройти мимо его домика после ужина, просто чтобы убедиться, что он здоров.
Петтиферу не терпелось заглянуть к нему в мастерскую и узнать, над чем он работает.
– Для художника парень слишком юн, – размышлял он за ужином. – Знавал я парочку хороших иллюстраторов младше двадцати, но семнадцать… Разве можно к такому возрасту обрести хоть сколько-нибудь авторитетный голос и стиль? Если он, конечно, не из этих чудовищных любителей поп-арта. Вроде не похож. Но зачем тогда ему дали мастерскую, когда наверху полно свободных комнат?
Мастерская Фуллертона располагалась дальше всех от главного дома, в пятидесяти ярдах от моей – в окружении гранатовых деревьев, карликовых дубов и множества разновидностей олеандра, цветущего по весне. Усадьба состояла из десятка построек, раскиданных по девяти – а по ощущениям, и по всем пятнадцати – акрам земли. Ровно по центру царственно возвышался особняк в стиле модерн с тонкими коваными карнизами; деревянная обшивка так потускнела под натиском непогоды, что дом приобрел тоскливый слоновий оттенок. Директор жил на верхнем этаже. Он специально не подновлял краску: бесцветность особняка была лучше любой маскировки. Под водостоком и кое-где еще виднелись остатки аквамарина, по которым можно было представить былое великолепие.
Двенадцать спален в особняке занимали гости, которым не требовалось много места и рабочих материалов: драматурги, романисты, поэты и детские писатели обитали в скромных комнатах по соседству с Эндером и двумя его помощниками – моложавой женщиной по имени Гюльджан, которая готовила, стирала и убирала, и нескладным парнем Ардаком, который следил за садом и чинил все, что не работает (вот бы он и нас починил). Комната отдыха была на первом этаже, кухня и столовая – на втором. Вокруг особняка по орбите выстроились восемь домиков из шлакоблоков с плоскими цементными крышами, на которых приятно было сидеть в хорошую погоду, глядя в невод моря или на звезды. Это были мастерские для художников, архитекторов, акционистов – для всех, кому требовалось большое рабочее пространство или место для хранения инструментов и оборудования. (На моей памяти в Портмантле побывала всего одна скульпторша, но от ее резцов и молотков было столько шума, что провожали ее с огромным облегчением – и больше скульпторов не приглашали.)
Величием домики-мастерские не уступали обувным коробкам, зато внутри было довольно просторно, а большие окна впускали прохладу и солнечный свет. Моя мастерская служила мне не хуже любой другой. У меня имелось все необходимое: кровать, чтобы спать, железная печка, чтобы согревать замерзшие пальцы, трехразовое питание в особняке, место для омовения и отправления естественных нужд, а главное – упоительный покой, который точно никто не нарушит.
Подойдя к домику Фуллертона, мы увидели, что дверь открыта. Зажженные лампы отбрасывали желтый свет на утоптанный снег у крыльца.
– Насколько я помню, он просил ему не мешать, – сказал Куикмен. – Может, он уже вовсю работает.
– Тсс! – перебила я его. – Слышите?
Из-за домика доносились странные звуки. Музыкой я бы их не назвала, но был в них какой-то пружинистый ритм.
– Видишь? – сказал Петтифер. – Все у него хорошо.
– Мы свой долг выполнили. Пойдем. – Маккинни потянула меня за локоть.
– Я схожу за доской, – сказал Куикмен. – По-моему, в последний раз она была у меня.
– Нелл, ты с нами?
– Идите. Я быстро. – Я поняла, что, пока не увижу мальчика, не успокоюсь.
Куикменовские партии в нарды порой затягивались допоздна – все зависело от того, насколько достойное сопротивление ему оказывал Петтифер; всю ночь до рассвета я буду работать, а завтрак, вероятно, просплю. Ни разу не проведать Фуллертона было бы жестоко.
– Я только в окно гляну.
Остальные попятились по снегу. Остановились на лунно-голубом пятачке между карликовыми дубами и стали жестами меня подгонять: “Иди уже!”, “Не тяни!”, “Мы не будем торчать тут всю ночь!”
Я подошла к окну. Ставни сложены гармошкой, шторы еще не опущены. Внутри никого. На полу развязанный холщовый мешок, из него торчит ворох одежды. К кровати прислонена гитара. Мальчик не походил ни на композитора, ни на лихого рок-н-рольщика, но вполне мог писать музыку для театра или фолк-сцены.
И тут он вышел из-за угла дома, волоча за собой железный бак. Отойти от окна я не успела. При виде меня он застыл на месте, но не отпрянул и, кажется, даже не удивился. Затем