Шрифт:
Закладка:
Маниакальное чтение и — главное — усердное размышление над прочитанным с опорой на понятийно-терминологический аппарат тогдашних журнальных суждений о словесности и науке за пять лет сформировали у Добролюбова полезные навыки, без которых немыслима работа критика и публициста: самодисциплину, поразительную усидчивость, умение читать с огромной скоростью и извлекать из текста главное, переваривать сочинения разного качества, различных направлений и тематики. Через практику фиксации впечатлений от прочитанного Добролюбов постепенно вырабатывал свой стиль. Этот стиль и унифицированная система записи (таблица, в каждый столбик которой вписывался строго определенный тип сведений о книге) и сделали возможным восприятие гигантского объема информации, его последующую классификацию и осмысление. Эта практика в каком-то смысле равносильна учебе в гимназии и университете. К поступлению в педагогический институт Добролюбов был подготовлен настолько, что мог постоянно критиковать профессоров за неверную интерпретацию и неуклюжий стиль изложения истории русской литературы{27}.
В каком-то смысле категория «вкус», характерная для дворянского, элитарного чтения, не подходит для описания того, как воспринимают и «потребляют» литературу читатели-разночинцы{28}. Тем, кто изучал «реестры» Добролюбова, пришлось констатировать, что он читал без разбора, всё подряд, не разделяя тексты на «хорошие» и «плохие» до начала чтения, но развешивая ярлыки постфактум. Многие читатели из более образованной среды в ту эпоху поступали иначе: заранее — в силу совета воспитателя или родителя либо статьи критика — исключали из круга чтения, скажем, прозу Фаддея Булгарина, Константина Масальского, Осипа Сенковского, Владимира Зотова, Михаила Воскресенского и других прозаиков, в 1840-е годы дискредитированных Белинским и его союзниками, но, разумеется, с жадностью читавшихся.
Добролюбов в этом смысле был типичный провинциальный читатель 1850-х годов, вкусы и пристрастия которого неоднократно описаны в романах Писемского, Тургенева, Гончарова, Панаева. Любимым жанром пятнадцатилетнего Николая были романы и повести — исторические, светские, сказочные, психологические. Марлинский, Загоскин, Вельтман, Кукольник, Масальский, Зотов (а из европейских — Дюма) — вот те авторы, чьи романы высоко оцениваются в его «Реестрах» и, что важнее, удостаиваются развернутых и весьма эмоциональных характеристик («превосходная вещь», «превосходный роман» и пр.). При этом Добролюбов часто критикует композиционные решения, анахронизмы, неправдоподобие характеров и антуража; особенно характерна такая критика исторических романов Константина Масальского. Любовь к легким романам не исключала вдумчивого чтения произведений авторов первого ряда — Державина, Жуковского, Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Диккенса, Теккерея, Шекспира, Жорж Санд и многих других. «Реестры» полны сведений о прочитанных собраниях сочинений классиков и переводных европейских новинках. Тем не менее бросается в глаза, что ни Пушкин, ни Шекспир не вызывают у Добролюбова такого желания пространно высказаться в «Реестре» о форме и содержании их творений, как Вельтман или Диккенс. О Пушкине Добролюбов обычно пишет «Прекрасно. Пушкин — гений»{29}.
Причина различной «глубины» оценки заключается в том, что тексты писателей второго-третьего ряда критиковать и препарировать Добролюбову было легче и сподручнее. Точно так же происходило с молодыми начинающими авторами, не имеющими устоявшейся репутации. Здесь в большей степени проявлялись будущие пристрастия критика. Так, он осуждает любые проявления мистицизма и фантастики. Его раздражение вызывают все двойные мотивировки, характерные для фантастической прозы, у Аполлона Григорьева («дрянь»){30} и раннего Достоевского. Не увлекает его проза Тургенева, зато наиболее ценимыми и любимыми становятся «Герой нашего времени» Михаила Лермонтова, «Тамарин» Михаила Авдеева (1851) и «Богатый жених» Алексея Писемского (1851). Выбор не случаен — и Авдеев, и Писемский по-разному работают в русле «лермонтовского направления», предлагая читателю вариации образа Печорина (у Авдеева — подражательные, у Писемского — сниженные), с которым юноша Добролюбов открыто себя идентифицирует:
«Я имею горестное утешение в том, что понимаю себя с моим еще не установившимся характером, с моими шаткими убеждениями, с моей апатической ленью, даже с моей страстью корчить из себя «рыцаря печального образа» Печорина или по малой мере «Тамарина»{31}.
В этом признании, сделанном в связи с первой любовью Добролюбова к Феничке Щепотьевой (о чем речь впереди), характерно всё — и отсылки, и цитаты, и соположения. Печорин, роман о котором Добролюбов читал по меньшей мере три раза{32}, кодируется через «рыцаря» из романа Сервантеса и становится в один ряд с подражанием роману Лермонтова в «Тамарине» Авдеева:
«В начале прошлого года я как-то всё сбивался: хотел походить на Печорина и Тамарина, хотел толковать, как Чацкий, а между тем представлялся каким-то Вихляевым и особенно похож был на Шамилова»{33}.
Упомянутые здесь Вихляев и Шамилов — герои романов: соответственно И. И. Панаева «Львы в провинции» и А. Ф. Писемского «Богатый жених». В 1853 году Добролюбов «от души благодарит Писемского» за то, что узнал себя в романе «Богатый жених» и ужаснулся, посмотрев на себя со стороны. Читатель Добролюбов следует по тому пути, каким шла русская проза начала 1850-х годов: проза Писемского и Тургенева окончательно дискредитировала типы и стилистику подражателей «Героя нашего времени», продемонстрировав тупиковость, непродуктивность такого способа изображения реальности. Холодно-объективный, чрезмерно натуралистичный тон раннего Писемского отрезвлял подобных Добролюбову пылких читателей и воспитывал в них представление о другом качестве прозы, в которой отсутствие лиризма, внятного авторского голоса и множественность точек зрения сделались системообразующими