Шрифт:
Закладка:
уважать хлеб: на пшеничном зерне виден лик Божий.
Как всякий язык, он выстраивал иерархию, награждал или клеймил — лентяев, беспутниц, «развратников» и проходимцев, принижал детей, одобрял мужчин «толковых», девушек серьезных, уважал начальство и «крупных шишек» и обещал, что «жизнь всему научит».
Он формулировал реальные цели и ожидания: иметь приличную работу, крышу над головой, есть досыта, умереть в своей постели, обозначал границы: не просить луну с неба, не прыгать выше головы, радоваться тому, что имеешь, опасался переездов и новизны, ибо когда люди сиднем сидят на месте, ближайший город — уже край света; он был по-своему самолюбив и таил обиды: мы, деревенские, чай, не глупее других.
Хотя мы, в отличие от родителей, не пропускали школу, чтобы сеять рапс, окучивать картошку и вязать охапки хвороста. Цикл времен года сменился школьным календарем. Лежащие впереди годы становились классами, которые надстраивались один над другим, пространственно-временные отрезки начинались в октябре и заканчивались в июле. К началу занятий мы оборачивали в голубую бумагу подержанные учебники, доставшиеся от учеников предыдущего года. От вида недостертых фамилий на титульном листе и подчеркнутых слов казалось, что мы принимаем эстафету, что нас подбадривают они, все это одолевшие, прошедшие за год. Мы разучивали стихи Мориса Роллина, Жана Ришепена, Эмиля Верхарна, Розмонды Жерар, песни — «О, ель, королева лесов», «Вот и настало воскресенье в красивом майском облаченье». Старались без единой ошибки писать диктанты Мориса Женевуа, Ла Варенда, Эмиля Мозелли, Эрнеста Перошона. Заучивали грамматические правила классического французского языка. Но переступив порог родного дома, автоматически переходили на язык изначальный, где нужно было не выбирать слова, а только знать, что говорить и о чем помалкивать, — на язык, который знали кожей, телом — как затрещины, как хлорный запах от белой рубашки, как отварную картошку всю зиму напролет, как звон мочи о дно ведра и храп из родительской спальни.
Смерть людей нас совершенно не трогала.
Черно-белая фотография девочки в темном купальнике на галечном пляже. На заднем плане — песчаный откос. Она сидит на плоском камне, ровно вытянув вперед крепкие ноги, опираясь руками о камень, закрыв глаза, чуть наклонив голову, — и улыбается. Одна толстая темная коса перекинута на грудь, другая лежит за плечом. Во всей позе — намерение походить на звезд из журнала «Мир кино» или героинь рекламы масла для загара, дистанцироваться от жалкого и невзрачного девчоночьего тела. Незагоревшие бедра и плечи обозначают силуэт платья и свидетельствуют о том, что каникулы или поездка на море для этого ребенка — вещь необычная. Пляж пуст. На обороте надпись: «Август 1949, Сотвиль-сюр-мер».
Ей почти девять. Они с отцом гостят у дяди и тети, мелких кустарей, плетущих веревки. Мать осталась в Ивето работать в семейном кафе — бакалейной лавке, которая открыта круглый год. Обычно как раз мать заплетает ей волосы в две плотные косы и с помощью заколок и лент укладывает короной. То ли отец с теткой не умеют так закладывать косы, то ли она сама, пользуясь отсутствием матери, решила оставить их на свободе. Трудно сказать, о чем она думает или мечтает, как она относится к годам, которые отделяют ее от Освобождения, что именно приходит на ум в первую очередь.
Может, только эти образы и останутся в угасающей памяти, других не будет: приезд в разбомбленный город, бегущая куда-то текущая сука, первый день в школе после пасхальных каникул, она никого не знает, выезд материнской родни в полном составе в прибрежный Фекамп, вагон с деревянными сиденьями, бабушка в черной соломенной шляпе, двоюродные братья, которые раздеваются, стоя на гальке, их голые ягодицы
игольница в форме туфли, сшитая на Рождество из куска рубашки
фильм «Не такой дурак» с Бурвилем
игры — тайком цеплять на мочки ушей зубчатые прищепки от штор с большими кольцами.
А может, она вспоминает большой кусок времени, оставшийся позади, — учебу в школе, пройденные три класса, расположение парт и стола учительницы, одноклассниц: Франсуазу К., которая всегда паясничает и дурачится, носит вязаную шапку в виде кошачьей морды, а один раз на перемене спросила у нее носовой платок, высморкалась в него, скомкала, сунула ей назад и убежала — а она потом всю переменку ходила с чужими соплями в кармане и чувствовала себя испачканной и опозоренной; Эвелину Ж., которой она сама под партой сунула руку в трусы и нащупала там липкий катышек, Ф., с которой никто не водился, ее однажды отправили в туберкулезный санаторий, и на медосмотре она стояла в синих мужских трусах, перемазанных какашками, а все девчонки смотрели и смеялись. Или вспоминает прежние, уже далекие, лета, одно знойное, когда пересохли пруды и колодцы, и соседи стояли в очереди у колонки с канистрами в руках, а победителем «Тур де Франс» стал гонщик Жан Робик; другое дождливое: они с матерью и тетей собирают мидии на пляже в Вель-ле-Роз, заглядывают в промоину под береговым уступом, и она видит труп солдата — потом его выкопают вместе с другими телами и захоронят нормально.
А может, как обычно, компонует в уме бесчисленные сюжеты из томов «Зеленой библиотеки» и рассказов «Недели Сюзетты» или мечтает о будущем — таком, как в песнях про любовь, которые исполняют по радио.
В ее мыслях точно нет ни политики, ни событий социальной или криминальной хроники — ничего из того, что потом будет считаться неотъемлемым фоном ее детских лет, — этого набора известных, саморазумеющихся фактов: президент — Венсан Ориоль, война — в Индокитае, Марсель Сердан — чемпион мира по боксу, преступники — гангстер Безумный Пьеро и отравительница Мари, убивавшая мужей мышьяком.
Бесспорно одно: ей хочется скорее вырасти. И она точно не помнит: младенца в рубашечке, сидящего на подушке, — на снимке, неотличимом от других таких же снимков, тоже овальных и захватанных, которого ей сунули под нос и сказали: «это ты», заставив считать собой эту незнакомую толстую жившую своей неведомой жизнью в бесследно ушедшее время.
Франция была огромна, жители ее местностей по-разному ели и говорили, в июле ее бороздили гонщики «Тур де Франс», этапы которого все отслеживали по мишленовской карте, прикнопленной к кухонной стене. Жизнь большинства людей протекала в одном и том же периметре километров в пятьдесят. Когда в церкви победным рыком взмывал распев: «Богородица-владычица, цари средь нас» — все знали, что это «средь нас» означает место, где мы живем, то есть наш городок, самое большее — департамент. В ближайшем городе начиналась экзотика. Остальной мир был ирреален. Самые ученые или стремящиеся расширить свой кругозор ходили в лекторий «Знания о мире». Остальные читали «Ридерс дайджест» или «Созвездие» с его девизом: «Узнай мир по-французски». Открытка из Бизерта, посланная кузеном-новобранцем, ввергала в мечтательное изумление.
Париж являл собой красоту и мощь, загадочный, пугающий конгломерат, где каждая улица упоминалась в прессе или в рекламе — бульвар Барбес, улица Газан, Жан Минер — Елисейские Поля, 116[10], — он будоражил воображение. Людей, которым довелось там пожить или хотя бы съездить туда на экскурсию и увидеть Эйфелеву башню, окружал ореол превосходства. Летними вечерами, на исходе долгих и пыльных каникулярных дней мы ходили к прибытию скорого поезда, чтобы посмотреть на тех, кто съездил куда-нибудь и теперь выходил из вагона с чемоданами, фирменными пакетами из универмага «Прентан», словно после паломничества в Лурд. Песни рассказывали про неведомые края — Юг, Пиренеи, разные «Фанданго страны басков», «Итальянские горы», Мехико, звали в дорогу. В закатных облаках с розовой оторочкой нам мерещились махараджи и индийские дворцы. Мы приставали к родителям: «Все куда-то ездят, а мы — никуда!» — а те в ответ недоумевали: да куда же ехать-то, разве тут плохо?