Шрифт:
Закладка:
– О, моя дорогая, все в порядке, – говорит Пегги.
– Нет, не в порядке! Совсем не в порядке!
Слова вырываются сами собой, я делаю глубокий вдох.
– Все умирают.
Потом я рыдаю, а бабушка меня успокаивает. Я чувствую себя ужасно, я говорю про себя, про то, что у меня никого нет, но умирает-то при этом она!
Я шмыгаю носом, сморкаюсь и прерывисто вдыхаю.
– Прости, бабушка.
– Нет, это ты меня прости. – Она сильнее сжимает мою руку. – У тебя такая трудная жизнь.
– Я справлюсь. Просто я в шоке.
Я не хочу спрашивать, сколько ей осталось.
– Я хочу попросить тебя об одолжении, Ева. – Она замолкает на секунду, словно погружается в свои мысли, затем произносит: – Ты потанцуешь со мной?
Я знаю, что это не то, о чем она собирается меня попросить, но пока она, судя по всему, еще не готова говорить об этом. В чем бы это одолжение ни заключалось.
Когда я приезжала сюда ребенком, мы обычно танцевали в гостиной. Я часто расстраивалась из-за ссор с тетей или дядей или конфликтов с другими детьми в школе. Пегги обычно ставила пластинку, хватала меня за руку и кружила до тех пор, пока я не начинала смеяться и забывала о том, что меня расстроило.
– Мы не можем просто начать танцевать и сделать вид, что ничего не произошло.
Я не хочу идти в гостиную. Я не готова к этому, внутри меня нарастает беспокойство. Кроме того, я должна расспросить ее о лечении, о том, когда ей на прием в больницу, и о том, чем я могу ей помочь.
Она хватает меня за руку с поразительной силой и поднимает на ноги.
Танец – это только повод затащить меня в ту комнату? Я отступаю назад.
– Нет, бабушка. Пожалуйста. Я не хочу…
Она игнорирует мои слова и продолжает тянуть, а я не могу с ней бороться. Пегги выводит меня в коридор, и там я останавливаюсь, опять пытаюсь сопротивляться. Она открывает дверь в гостиную, и я чувствую запах отбеливателя, смешанный с чем-то животным и мужским. Бабушка слегка тянет меня за руку, и мы оказываемся внутри. Я закрываю глаза.
Глава 5
Когда я открываю глаза, он там. У меня подкашиваются ноги, я начинаю оседать на пол, но бабушка Пегги крепко держит меня за руку, и я чувствую ее поддержку.
Я заставляю себя взглянуть на него. Я часто дышу и чувствую, что могу грохнуться в обморок.
Пегги наконец отпускает мою руку, и я, пошатываясь, иду к окну и прислоняюсь к подоконнику.
Он нисколько не изменился за те восемь лет, пока я его не видела. Он лежит на огромной больничной кровати, одна сторона которой немного приподнята, чтобы его голова оказалась выше ног. Глаза вращаются в глазницах, кожа воскового цвета и покрыта капельками пота. Трубка, через которую ему поступает питание, змеей петляет от его живота вверх к специальному мешку. Жидкость, которая поступает ему прямо в желудок, выглядит омерзительно, при взгляде на нее меня начинает подташнивать. Мне кажется неправильным, что его внутренние органы все еще работают. Они сами качают то, что надо, выводят то, что не надо, тело получает кислород и питание, и сам он в этом, можно сказать, не участвует. Его тело не функционирует, но его присутствие все равно ощущается.
Рядом с кроватью стоит инвалидная коляска с электроприводом. Я помню, как сиделки пересаживали его в коляску, когда я приезжала их навестить. Пегги болтала с ним, спрашивала, куда бы он хотел поехать, так, будто он ей может ответить, но этого, конечно, никогда не происходило. Как и дом, он одновременно и притягивает, и отталкивает меня.
Джозеф находится в состоянии овоща с той самой ночи, хотя больше его так не называют. Теперь говорят «не реагирует на сигналы и не демонстрирует реакции на раздражители». Он и не бодрствует, и не спит. На протяжении всего моего детства я приезжала навестить бабушку Пегги и Джозефа. Конечно, часть меня ненавидела Джозефа. Я знала, что он натворил, и знала, что он виноват в том, что у меня нет ни мамы, ни папы. С другой стороны, он выглядел таким несчастным на этой огромной кровати. Я ничего не помню из того, что происходило до убийств, но любовь к нему сохранилась как что-то на уровне мышечной памяти. В общем, я одновременно и любила, и ненавидела его. Этот постоянный конфликт на меня все время давил. После того как я ушла из дома и переехала в Эшборн, я решила больше сюда не приезжать, не рисковать тем, что люди догадаются, кто я, и почувствовала огромное облегчение от того, что больше не буду видеть Джозефа.
Пегги идет в дальнюю часть комнаты к старому проигрывателю, ставит пластинку и опускает иглу. Громко звучит вальс, кажется, что скрипки и струнные играют не в унисон. Я уверена, что музыка, которую бабушка ставила в моем детстве, звучала гораздо лучше, чем эта.
Как я могу танцевать, когда она умирает? И как я могу отказаться?
Она кладет руку на мою поясницу и слегка подталкивает меня. И вот я уже вроде как танцую и чуть не врезаюсь в инвалидную коляску Джозефа. Я мечтаю, чтобы музыка и движение очистили мое сознание от дурных мыслей, как это происходило, когда я была ребенком.
– Эта комната всегда идеально подходила для танцев, – говорит Пегги и взмахивает рукой. Каким-то образом этим жестом она охватывает и высокий потолок, и паркетный пол, и арочные окна, но не члена семьи, ставшего овощем.
Когда мы, пританцовывая, продвигаемся по комнате, я пытаюсь представить, как бы мы жили, если бы были обычной семьей, Пегги не умирала, Джозеф был бы моим старшим братом, наблюдающим, как мы танцуем с бабушкой. Как оно было бы, если бы я жила, окутанная теплой любовью моих родственников, любовью, которая воспринимается как должное, потому что я не знала бы ничего другого. Если бы все улыбались и смеялись и, возможно, аплодировали бы нашим ужасным танцам. Я не могу это представить. Мне было пять лет, когда все случилось. Я никогда не знала, что такое нормальная жизнь и нормальная семья.
– Пожалуйста, давай остановимся, – наконец говорю я, когда