Шрифт:
Закладка:
– А не уничтожить ли нам всех этих восточнопрусских империалистов на корню, территория эта по международным договорам будет нашей, советской?
И Черняховский – Сталину:
– Будет сделано, товарищ генеральный секретарь!
Это моя фантазия, но уж очень похожа она на правду. Нет, не надо мне ничего скрывать, правильно, что пишу о том, что видел своими глазами. Не должен, не могу молчать! Прости меня, Ольга Ильницкая.
Из дневника 1945 года: «В городе Лаубане седая женщина прыгала на четвереньках. Никто не заставлял ее делать этого. Ей хотелось рассмешить русских солдат. Единственный ее сын погиб на Восточном фронте».
Шли ожесточенные бои на подступах к Ландсбергу и Бартенштайну. Расположение дивизий и полков медленно, но менялось.
Как я уже писал, второй месяц я был командиром взвода управления своей отдельной армейской роты и отдавал распоряжения командирам трех взводов роты о передислокациях и прокладывании новых линий связи между аэродромами, зенитными бригадами и дивизионами, штабами корпусов и дивизий, а также по армейской рации передавал данные о передислокациях в штаб фронта и, таким образом, находился в состоянии крайнего перенапряжения. И вдруг заходит ко мне мой друг, радист, младший лейтенант Саша Котлов и говорит:
– Найди себе на два часа замену. На фольварке, всего минут двадцать ходу, собралось около ста немок. Моя команда только что вернулась оттуда. Они испуганы, но если попросишь – дают, лишь бы живыми оставили. Там и совсем молодые есть. А ты, дурак, сам себя обрек на воздержание. Я же знаю, что у тебя полгода уже не было подруги, мужик ты, в конце концов, или нет? Возьми ординарца и кого-нибудь из твоих солдат и иди! – И я сдался.
Мы шли по стерне, и сердце у меня билось, и ничего уже я не понимал. Зашли в дом. Много комнат, но женщины сгрудились в одной огромной гостиной. На диванах, на креслах и на ковре на полу сидят, прижавшись друг к другу, закутанные в платки. А нас было шестеро, и Осипов, боец из моего взвода, спрашивает:
– Какую тебе?
Смотрю, из одежды торчат одни носы, из-под платков глаза, а одна, сидящая на полу, платком глаза закрыла. А мне стыдно вдвойне. Стыдно за то, что делать собираюсь, и перед своими солдатами стыдно: то ли трус, скажут, то ли импотент. И я как в омут бросился, и показываю Осипову на ту, что лицо платком закрыла.
– Ты что, лейтенант, совсем с ума, б…, сошел, может, она старуха?
Но я не меняю своего решения, и Осипов подходит к моей избраннице. Она встает, и направляется ко мне, и говорит:
– Герр лейтенант – айн! Нихт цвай! Айн! – И берет меня за руку, и ведет в пустую соседнюю комнату, и говорит тоскливо и требовательно: – Айн, айн.
А в дверях стоит мой новый ординарец Урмин и говорит:
– Давай быстрей, лейтенант, я после тебя.
И она каким-то образом понимает то, что он говорит, и делает резкий шаг вперед, прижимается ко мне, и взволнованно:
– Нихт цвай, – и сбрасывает с головы платок.
Боже мой, Господи! Юная, как облако света, чистая, благородная, и такой жест – «Благовещение» Лоренцетти, Мадонна!
– Закрой дверь и выйди, – приказываю я Урмину.
Он выходит, и лицо ее преображается, она улыбается и быстро сбрасывает с себя пальто, костюм, под костюмом несколько пар невероятных каких-то бус и золотых цепочек, а на руках золотые браслеты. Сбрасывает в одну кучу еще шесть одежд, и вот она уже раздета, и зовет меня, и вся охвачена страстью. Ее внезапное потрясение передается мне. Я бросаю в сторону портупею, наган, пояс, гимнастерку – все, все! И вот уже мы оба задыхаемся. А я оглушен.
Откуда мне счастье такое привалило, чистая, нежная, безумная, дорогая! Самая дорогая на свете! Я это произношу вслух. Наверно, она меня понимает. Какие-то необыкновенно ласковые слова. Я в ней, это бесконечно, мы уже одни на всем свете, медленно нарастают волны блаженства. Она целует мои руки, плечи, перехватывает дыхание. Боже! Какие у нее руки, какие груди, какой живот!
Что это? Мы лежим, прижавшись друг к другу. Она смеется, я целую ее всю, от ноготков до ноготков.
Нет, она не девочка, вероятно, на фронте погиб ее жених, друг, и все, что предназначала ему и берегла три долгих года войны, обрушивается на меня.
Урмин открывает дверь:
– Ты сошел с ума, лейтенант! Почему ты голый? Темнеет, оставаться опасно, одевайся!
Но я не могу оторваться от нее. Завтра напишу Степанцову рапорт, я не имею права не жениться на ней, такое не повторяется.
Я одеваюсь, а она все еще не может прийти в себя, смотрит призывно и чего-то не понимает.
Я резко захлопываю дверь.
– Лейтенант, – тоскливо говорит Урмин, – ну что тебе эта немка, разреши, я за пять минут кончу.
– Родной мой, я не могу, я дал ей слово, завтра я напишу Степанцову рапорт и женюсь на ней!
– И прямо в Смерш?
– Да куда угодно, три дня, день, а потом хоть под расстрел. Она моя. Я жизнь за нее отдам.
Урмин молчит, смотрит на меня как на дурака.
– Ты, б…, мудак, ты не от мира сего.
В темноте возвращаемся.
В шесть утра я просыпаюсь, никому ничего не говорю. Найду ее и приведу. Нахожу дом. Двери настежь. Никого нет.
Все ушли неизвестно куда.
Когда я демобилизовался и первые месяцы метался по Москве, я искал девушку, похожую на нее, и мне повезло.
Я нашел Леночку Кривицкую, что-то во взгляде было ее. И когда мы в подъезде напротив старого МХАТа целовались, казалось мне, что я целую ее. А когда я потерял ее, все-таки у меня навсегда осталась та, восточно-прусская, имени которой я не узнал.
Бог весть. Может быть, и стихи мои оттуда. Город Хайлигенбайль. Залив Фриш-Гаф.
Глава 17
«Война все спишет!»
В начале марта 1945 года бои приняли особенно ожесточенный характер. Немцы не сдавались. Отступать им было уже некуда. Позади было море и только по косе Данциг – Пилау еще успела эвакуироваться часть гражданского населения и какие не помню и сколько дивизий или армий не знаю и не знал. Знал только, что наша авиация, артиллерия, наши танкисты, наши «катюши» уничтожали, сжигали, не обращая внимания на огромные потери, последние фашистские полки и дивизии.
Кажется, в конце февраля была прорвана последняя линия обороны в Восточной Пруссии и был взят город