Шрифт:
Закладка:
Конечно, это не такое зеркало, которое в свое время раздобыл на помойке, когда обитал в Березино, это без трещин и разводов амальгамы, напоминающих накипь желтых лишайников на камнях.
На камнях в Пушкинских Горах, выбиты надписи.
Запомнил одну из них:
Вот холм лесистый, над которым часто
Я сиживал недвижим – и глядел
На озеро, воспоминая с грустью
Иные берега, иные волны…
Сережа смотрит на себя в зеркале и видит в нем пожилого темнокожего уборщика, который продолжает выполнять свою бессмысленную работу, гоняя по полу мутную жижу от одного берега к другому.
«Кто бы мог подумать, что, собираясь в Америку, с собой надо было взять резиновые сапоги», – говорит своему отражению, затем закручивает вентиль с буквой С и, маневрируя между отмелями и разновеликими затоплениями кафельного дна, выходит на улицу, где идет снег.
Из статьи Сергея Довлатова в газете «Новый мир»: «Зима к Нью-Йорку подступает осторожно. Еще вчера было душно на остановке сабвея. Позавчера я спускался за газетами в шлепанцах. Три дня назад оставил в ресторане свитер…
Дома было все иначе. Сначала – дожди. Потом неделя сухих холодных ветров. И вдруг рано утром – пелена белого снега. И снежные шапки на тумбах ограды. И белый узор на чугунных воротах. И улица, напоминающая черно-белый фотоснимок. Нелегко было шагнуть с крыльца в первый зимний день. Я хорошо запомнил ощущение решимости, которое требовалось, чтобы ступить на это белое полотно».
Иные волны
Балтийский прибой долго и медленно угасает на мелководье, оставляя после себя на песке очертания пересекающихся парабол. По этому мелководью можно долго идти, почти до самого горизонта, надеясь на то, что ледяная вода наконец поднимется и достигнет хотя бы колен, а о том, чтобы утратить контакт с дном, и речь не идет.
Утопиться здесь решительно невозможно.
Гуляющих на взморье в эту пору немного – холодно, ветрено, моросит дождь.
Уже не осень, но еще и не зима.
Некоторые, впрочем, давно возвратились в город, а есть и такие, которые вообще уехали в другие края подальше от этой сырости и сумрака.
Оставшиеся же в городе редко выходят из своих полутемных квартир, предпочитая уединение и желтоватый свет настольной лампы. Здесь среди шкафов и нагромождения прочей мебели в «полутора» комнатах, по большей части, можно затаиваться и выжидать.
десять лет на свободе
а все еще каждое утро
просыпаешься в позе плода
весь подобравшись
ладони зажаты в коленях
подбородок – между ключиц
и лежишь себе как запятая
в документе каком-то
на письме симпатическом тайном
совершенно секретном
Так Виктор Кривулин описывает состояние находящегося в недрах гигантского доходного дома где-нибудь на Литейном или на Петроградской стороне, на Среднем проспекте или в районе Обводного канала.
Об оставшихся в Ленинграде в те годы говорить как-то не принято, более же о тех вспоминают, кто решился отправиться в бесконечное путешествие на Запад.
Однако, невольно обозревая литературный ландшафт Ленинграда 60-х – 70-х годов, невозможно обойти вниманием неофициальную питерскую литературу, имевшую хождение в самиздате, а также в малотиражных советских публикациях, что заявит о себе лишь в конце 80-х – первой половине 90-х, когда все заговорят о Риде Грачеве и Викторе Голявкине, Олеге Григорьеве и Борисе Вахтине, Олеге Охапкине и Викторе Кривулине, Владимире Губине и Олеге Базунове, Генрихе Шефе и Владимире Эрле.
Тексты, приведенные ниже, позволяют (не в полной мере, разумеется) ощутить абсолютно неведомый читателю вектор неформатной русской словесности, оказавшейся, увы, отринутой как советским, так и (по большей части) антисоветским издательскими процессами. Однако, как думается, эти тексты оказали известное влияние на формирование литературных направлений и вкусов того времени, а концептуальные параллели Платонов – Вахтин, Хармс – Грачёв, Саша Соколов – Губин, Пригов – Эрль, Добычин – Битов, Бродский – Кривулин, Кафка – Шеф дают повод размышлять о взаимопроникающих токах, интонациях, которые не мог не чувствовать Сергей Довлатов, создавая собственный язык и стиль.
Рид Иосифович Грачёв (Вите) (1935–2004) Из рассказа «Нет голоса»:
«Привезли нас в большой город песни петь. Кочерыгина только петь, а меня еще танцевать. А всего нас пятьдесят три. Выгрузили нас, в школе на кровати посадили, а есть не дают. Вовка Кочерыгин походил по коридору, понюхал, а ничем съедобным не пахнет, только масляной краской. Подошел ко мне, говорит:
– Давай, Мясник, я тебя съем!
Я отвечаю:
– Не надо, Кочерыжка, меня есть. Погоди, может, обедать дадут!
– А вдруг не дадут? – говорит Вовка. – Давай, я лучше у тебя руку съем, а щеками закушу…
Я говорю:
– Погоди, Кочерыжка, всегда давали, может, и сегодня дадут, а меня ты потом съешь, когда совсем еды не будет.
– Ну, ладно, – говорит Вовка, – тогда в город пойдем, чего – нибудь нашакалим.
Пошли в город. Город красивый. Пахнет хорошо по улице. Шли, шли, к фабрике пришли….
Постояли, понюхали. Дальше пошли. А дальше ничем не пахнет, только цветами. Красивая улица. По бокам одни цветы. Ям нет – асфальт. Потом вином стало пахнуть.
– Эх, – говорит Вовка, – вот бы напился, а потом тебя зажарил и съел…
Я говорю:
– Вовка, а вдруг наших уже кормят!
– Постой, – говорит Вовка, – сначала найдем, где вином пахнет.
Пошли. Видим – пивная. У пивной человек стоит и хватает прохожих за рукава. Прохожие вырываются и дальше идут. А человек других хватает и на горло показывает. Мы подошли, а он Вовку схватил за рукав. У него рука рабочая. Кости там такие, рабочие.
– Вам чего? – говорит Вовка.
А человек на горло себе показывает. Сипит.
– Вам чего? – спрашивает Вовка. Человек посипел, посипел, покашлял, потом говорит:
– Голоса нет у меня, ребята…»
Олег Евгеньевич Григорьев (1943–1992)
Григорьев Олег ел тыкву
И упал в нее с головой.
Толкнули ногой эту тыкву,
Покатили по мостовой.
Катилась тыква под гору
Километра два или три.
Пока этот самый Григорьев
Не съел ее изнутри.
Ездил в Вышний Волочок,
Заводной купил волчок.
Дома лежа на полу
Я кручу свою юлу.
Раньше жил один я воя,
А теперь мы