Шрифт:
Закладка:
О счастье написано много песен, а еще больше – про несчастье. Они, как близнецы-братья, всегда рядышком.
И кто знает, у кого какое счастье?
Когда озверелые бандеровцы в гестапо Житомира выжгли железом на груди Демида пятиконечную звезду и Демид все-таки остался жив, он подумал: «Я еще счастливо отделался, могли бы угробить».
Потом концлагерь в Дахау, в тридцати километрах от Мюнхена, и знаменитый блок № 7, откуда вела прямая дорога в газовую камеру. Три месяца Демид валялся в бетонном блоке, и каждую ночь его товарищи уходили в вечность, а он все еще жил. И жил ли? Ни о чем не думал и ничего не ждал. «Скоро я сам дойду, без газовки», – утешал себя Демид и все-таки нашел в себе силы бежать из блока по канализационной трубе. И еще один концлагерь в Мозбурге. Военнопленные работали на развалинах города. Днем и ночью город бомбили англичане и американцы. Однажды фугаска взорвалась в середине колонны военнопленных в тот момент, когда их только что вывели из ворот лагеря. На месте взрыва остались изуродованные трупы. Стон и крик раненых перемежался взрывами бомб, а Демид, оглушенный, без единой царапины, лежал на земле и отупело смотрел в небо. Оно было удивительно спокойным, сине-синим!..
Еще концлагерь перемещенных лиц с Востока. И опять побег. Долгожданная свобода! Но какой ценой? Овчарка выдрала глаз, изжевала до кости правую руку. Но не лютость зверя, обученного людьми, была страшной. Ужас перед лютостью людей поселился у него в сердце. И этот ужас часто преследовал его даже во сне тем же видением: зверь рвет его на части, жует мышцы, и кровь льется ему в глаза, ослепляет весь белый свет!.. Да и свободу ли он обрел, если сердце стало камерой для пыток?…
Долго скитался в поисках пропитания. Рука заживала медленно и нудно. Дошел до Франции, устроился работать грузчиком в Марселе. А душа тянулась на родную землю.
Как зверь уползает в свое логово залечивать раны, так рвался Демид на Родину. Пусть судьба с самой юности бросила на его весы совсем крохотную частичку счастья. Но это было его счастье – его мед и яд! Услышать знакомый говор, увидеть свое – не чужое небо, ощутить каждой клеточкой тела мудрый благословенный покой тайги, где он возрос! Наконец, узнать, жива ли мать, Агния… Все это стало его самым вожделенным желанием. И что греха таить – боялся возвращения на Родину. Во французских газетах писали, что по приказу Сталина всех военнопленных судят как изменников Родины… Но сила любви к тому, что тебя вспоило и вскормило, сильнее страха!
И вот – Демид дома…
По первопутку, в декабре, Демид приехал из города и вскоре стал снова работать в леспромхозе. Он, конечно, не ждал особенного счастья, и вдруг оно само пришло. Счастье принесла дочь Полюшка. Как-то под вечер у конторы леспромхоза Полюшка остановила отца.
Падал снег. Мягкий, пушистый.
– Папа, я хочу спросить, – начала Полюшка и запнулась на слове, потупя голову. Ее беличью шапочку запорошил снег. – Можно, папа, я буду с тобой жить. Ты же совсем один? И-и я хочу записаться на твою фамилию.
Демид дрогнул, прижал Полюшку к себе и отвернулся, чтобы она не видела, как у него от боли и радости перекосилось лицо. Полюшка прильнула к нему, как к единственной опоре, бормоча сквозь слезы, что она не будет жить с матерью и Андрюшкой и что она никогда не станет Вавиловой. Какая-то потаенная боль толкала Полюшку. Быть может, она надеялась помирить Демида с матерью?… Склеить разорванное на две половинки свое счастье… Кто знает?!
И вот еще что удивительно. Как только Полюшка поселилась в доме Боровиковых и они с отцом заняли комнатку, где когда-то во времена оные собирались тополевцы на торжественную службу, Демида будто кто подменил. К нему вернулось прежнее веселье, неугомонность и непоседливость. Полюшка стала действительно Боровиковой. Демид боялся, что Агния будет возражать, но ничего подобного не случилось. За неделю до Восьмого марта Демид порадовал Полюшку новой метрикой, где было записано: «Полина Демидовна Боровикова родилась восьмого марта 1938 года»…
Демиду никогда не забыть то раннее утро пятого марта, когда Полюшка подняла его на зорьке, сказав всего два слова: «Сталин умер».
Сон как рукой сняло. Демид сперва не поверил, но Полюшка, всхлипывая, твердила свое: «Умер, умер!» Потом в дом влетел Павлуха Лалетин, остановился в дверях, что-то хотел сказать, но только обалдело таращился на Демида, потеряв дар речи. Слышно было, как в горенке Мария ревела в голос, а сам Демид, босоногий, в нательной рубашке, поеживаясь от холода, сидел на кровати.
И вот свершилось нечто чрезвычайное, когда человек, как будто замерев на месте, вдруг оглянется и подумает: «Ну а дальше что?»
Одно было ясно Демиду, что между Вчера и Сегодня пролегла невидимая грань и что дальше непременно будет Завтра…
И долго-долго еще Демид будет вскакивать с постели в холодном поту, хватать воздух разинутым ртом, как рыба на мели, не в силах унять бешеный стук сердца. Но Демид верил, что мудрость, выстраданная многими, сделает будущее Завтра светлее и радостнее, чем оно было у него, у Мамонта Петровича, у Анисьи…
В мае 1954 года по амнистии вернулись трое рабочих из леспромхоза. Демид с нетерпением стал ждать Анисью. И Полюшка догадалась, что отец ждет Анисью Головню.
– Папа, ты ее ждешь? – как-то спросила Полюшка.
– Кого?
– Головешиху! – выпалила Полюшка.
– С того света еще никто не возвращался, Полюшка.
– Я не про ту Головешиху, а про другую. Которая работала в леспромхозе.
– А! – И Демид ничего не ответил. Не мог же он сказать дочери, что действительно ждет Анисью Уголек. Ждет с того дня, когда в последний раз принес ей передачу в тюрьму, получил от нее ответную записку: «Спасибо, Демид. Передачу получила. Но дороже всего для меня ты. Один-единственный на всем белом свете. И всегда будешь один. Люблю тебя. Пишу, и слезы льются. Сама кругом запуталась. Прости меня, прости!»
С той поры – ни единой вести. Анисья как в воду канула.
Где она, Анисья?
II
Настало лето.
Все цвело, тянулось к солнцу, отцветало; пробивалась новая поросль жизни там, где вчера еще гремели трактора на взмете пара. Над отрогами таежного синегорья колыхалось марево, похожее на легкую, невесомую газовую ткань.
По обочинам дороги пестрели цветы – розовые, фиолетовые, лиловые, синие с желтыми длинными тычинками, оранжевые, неприглядно-лохматые, колючие с шипами, как у осота, дурно пахнущие медвежьи вонючки, махрово-грубые, нагло открытые, стыдливо свернутые головками вниз, – пестрели они то там, то сям, распространяя окрест медово-терпкий запах. По низинам цвел разлапистый донник, словно обрызганный молочной пеной. На дороге лежала толстым слоем пыль, и даже от слабого ветра она поднималась облаком, густо припудривая сочную зелень трав.
Анисью не радовал ни веселый щебет птиц, ни разлив летних цветов, ни лесной простор, ни торная дорога в Белую Елань, по которой она шла, – все было точно чужим, впервые встреченным, хотя на обочинах дороги ей знаком был каждый кустик.
Кто ее ждет здесь, в Белой Елани? Кому нужна Анисья из заключения, да еще с ребенком на руках! Ее ребенок! Сейчас она и сама не понимает, зачем зарегистрировала сына именем Демида? Что скажет Демид, когда узнает, что она назвала своего первенца его именем! Поверит ли он? Ведь между ними фактически была близость только несколько раз. Мало ли женщин возвращается из заключения с ребенком на руках?…
Анисью как детную мать освободили осенью 1953 года. Потом она работала вольнонаемной, а к весне в лагере осталось мало заключенных, и его ликвидировали. Анисья стала собираться домой. Судимость с нее сняли.
За три года она не послала ни одного письма в Белую Елань. Кому писать и о чем? О том, что у ней в феврале 1950 года родился сын? А вдруг Демид не поверит, что это его сын?… Или написать Мамонту Петровичу о том, что на следствии выяснилось, чья она дочь? Мамонт Петрович и без того все знает. Одна! Кругом одна.
И вот