Шрифт:
Закладка:
Воронов недоумевал, но и не хотел показаться мало смыслящим в тех пределах, куда влекла мысль монаха, и усилием воли напрягал сокрытое в душе, пока не распахнулось перед ним прежде незнаемое.
17.
Посреди ночи загрохотало, заухало; небо минуту-другую назад назад чистое и ясное омрачилось, настороженность ощутилась в нем, как если бы оно, предполагая что-то, осознало, что этого не произойдет, и не возрадовалось, и опаска появилась, что в какой-то момент гибельное для земли коснется и его, неохватного, и в нем отметится неизбежность конца. Но ведь сказано в Святом Писании: не будет конца света, пока не будет взят Удерживающий. А Он Господь. И, пока живет в людях хотя бы слабая вера в Него, ничто не стронется на погрязшей во грехах земле, разве что пуще прежнего ослабеет и уж сделается подвластна не только тусклому человеческому разумению, а и самой ничтожной твари, проживающей на ее поверхности, и злым духам, кому до сей поры она успешно противостояла, пропитавшись добрыми людскими помыслами. Но в том-то и беда, что помыслы, прежде переполнявшие сердца человеков, начали оскудевать, захлестываться ветрами скудоумия. О, Господи, образумь грешных, подтолкни на путь истинный, с коего сошли, многие и не ведая того, ибо чаще всего что есть моление сих, редких, как не ублажение собственной плоти, и, даже заходя в церквы, они более думают не о Вседержителе, но о собственной плоти, об ее ублажении, как если бы и легкое соприкосновение с божественной тайной способно вознести их и поставить в един ряд с великомучениками.
О, Антоний не однажды встречался с такими людьми, прозревая в них жестокостью облитое, неправдой вскормленное, от Лукавого, и, случалось, бесстрашно говорил об этом, но его не слушали, смеялись, обзывая тронувшимся с ума, и прогоняли, как если бы им было неместно находиться рядом с ним, улавливать исходящее от него, тихое и благостное; в них же самих не было благости, только упорство, даже если и приводило к еще пущему ослаблению душевной стойкости и смиряемости с сущим, которое есть мир земной и небесный, в изначале служивший лишь благу тишайшего и блаженнейшего.
Да, посреди ночи загрохотало, заухало, и Антоний, дремавший в ближайшем от Чивыркуйского залива прилесье, прислонясь к хилому черемуховому деревцу, уже распустившему ярко белые цветы и упадающему на слабо прогретую от зимнего наваждения землю дурманящим запахом, открыл глаза и посмотрел на зависший над ним искряно-синий Баргузинский хребет, как бы отыскивая в нем всколебавшее предутреннюю тишину, а не найдя, с легким удивлением и совсем по-мужичьи, точно бы и в нем было что-то от здешнего люда, почесал в затылке. К его ногам проскользнула, блестя серебряной чешуей, ближняя от обережья, темно-серая льдина, сокрушив на своем пути пару черемуховых деревцев, подмяв прореженный молодой зеленью желтый травяной покров, и, шипя, остановилась, то ли ослабнув в намерении продвинуться дальше, то ли придержав сей порыв до лучших времен.
— Эк-ка! — сказал Антоний и поднялся на ноги, оглядел льдину, пытаясь понять и в ней, а потом спустился к морю и увидел синь его, расшевеленную шально дующими ветрами, даже и в эту пору горячими и сильными, принесшими нечто от палящего зноя забайкальских степей, и с едва приметной радостью воскликнул:
— А батюшке надоело под ледяным панцирем, вот и стаскивает его почем зря. Дивно сие, волнующе сердце путника!
Открылось небо, прежде пребывавшее в тучах, обвислое, хмурое, воссияла луна, свет от нее был чист и ярок, и виделось далеко окрест, виделось, как подгоняемые ветрами льдины сшибались, обламывались, а про меж них пробивалась сильная и упругая, дерзостно веселая вода; она придавливала льдины, смывая снежное одеяние, и мало-помалу истачивала их, гнала к дальнему, едва прозреваемому отсюда, черному берегу. А когда луна скатилась за ближний голец и на высоком небе проступили первые солнечные лучи, сначала косые и робкие, но с каждой минутой все более укрепляющиеся в духе, который, конечно же, живет и в них, пускай и не всегда приметно для чуждого глаза, ближние к обережью белые пространства едва ли не вовсе очистились ото льда; зелено и освежающе поигривали волны, накатываясь одна на другую, а потом и на само обережье, пронзительно белое от черемухового одноцветья, и вот уже та льдина, что была выброшена на землю, омываемая ими, начала быстро, как бы даже с облегчением таять, так что когда Антоний вспомнил про нее, от льдины уже ничего не осталось. Но он скоро забыл про нее, как забыл и про все на свете, а не только про себя, про себя он забывал чаще, чем это было нужно, только что ж тут поделаешь, вдруг стронется в душе, засумятится и так отодвинет от ближнего, что потом, когда очнется, ему долго не отыскивается места среди людей, тогда и они смотрят на него как на утратившего разум, а проще сказать, как на блаженного, да и он поглядывает на них с подозрением, силясь понять, отчего он среди них, а не где-то еще, ведь там, где-то еще, ему легче дышится. Антоний запамятовал про все совершенно и забрел в воду и, вскинув руки, закричал что-то торжествующее, в сущности и не ему даже принадлежащее, хотя и рожденное в его груди, а кому-то еще, может статься, не живому существу, но чему-то огромному и сиятельному, подобно солнцу, теперь поднявшемуся из-за снежного гольца и осветившему земной мир. Впрочем, что касается солнца, то Антоний и не воспринимал его как нечто не имеющее души, он прозревал ее в небесных лучах. И то сказать, чем бы земля стала без них? Тусклым черным сколком, невесть по какой надобности заброшленным в небесные пространства? Он так полагал, и на мысль эту настраивал свою душу, коль скоро та пребывала в обыкновенном для людского мироощущения здравии и не подчинялась еще чему-то, вдруг растолкавшему его чувства.
Антоний стоял, забредя по колено в студеную воду, и все кричал, кричал, но в какой-то момент очнулся, выйдя из сладкого забытья, и посмотрел окрест и грустно улыбнулся, как если бы ощутил бесполезность недавнего восторга. Однако ж это было не так, и он понимал, что не так, и, когда восторг снова накатил, хотя и уже не такой сильный, как прежде, все ж приятный, разом