Шрифт:
Закладка:
Зоя вскочила, подбежала к дверям и обняла меня.
— Опять вместе, — сказал и Шура, словно услышав мои мысли.
Всей семьей мы сидели за столом, пили чай, и Зоя рассказывала о совхозе. Не дожидаясь моего вопроса о странных строчках из письма, она рассказала нам вот что:
— Работать было трудно. Дожди, грязь, калоши вязнут, ноги натирает. Смотрю — трое ребят работают быстрее меня: я долго копаюсь на одном месте, а они двигаются быстро. Тогда я решила проверить, в чем дело. Отделилась и стала работать на своем отрезке. Они обиделись, говорят: единоличница. А я отвечаю: «Может быть, и единоличница, а вы нечестно работаете…» Ты понимаешь, что получилось: они работали быстро потому, что собирали картошку поверху, лишь бы побыстрее, и много оставляли в земле. А ведь та, которая лежит поглубже, самая хорошая, крупная. А я рыла глубоко, чтоб действительно всю вырыть. Вот почему я им сказала про нечестную работу. Тогда они мне говорят: «Почему же ты сразу не сказала, почему отделилась?» Я отвечаю: «Хотела проверить себя». А ребята говорят: «Ты и нам должна была больше верить и сразу сказать…» И Нина сказала: «Ты поступила неправильно». В общем, много было споров, шума. — Зоя покачала головой и докончила тише: — Знаешь, мама, тогда я поняла, что хоть я и права, а такта мне не хватает. Надо было сначала поговорить с ребятами, объяснить. Может быть, тогда и отделяться бы не пришлось.
Шура пристально смотрел на меня, и в его взгляде я прочла: «Ведь я тебе говорил!»
* * *
А Москва с каждым днем становилась все суровее, все настороженней. Дома притаились за маскировкой. По улицам проходили стройные ряды военных. Удивительны были их лица! Плотно сжатые губы, прямой и твердый взгляд из-под сведенных бровей… Сосредоточенное упорство, гневная воля — вот что было в этих лицах, в этих глазах.
Проносились по улицам санитарные машины, с грохотом и лязгом проходили танки.
Вечерами, в густой тьме, не нарушаемой ни огоньком окна, ни светом уличного фонаря, ни быстрым лучом автомобиля, надо было ходить почти ощупью, настороженно и вместе с тем торопливо, и такими же осторожными и торопливыми шагами проходили мимо люди, чьи лица нельзя было увидеть. А потом — тревоги, дежурства у подъезда, небо, разорванное вспышками, изрезанное лучами прожекторов, озаренное багровым отблеском далекого пожара…
Было нелегкое время. Враг стоял на подступах к Москве.
…Однажды мы с Зоей шли по улице, и со стены какого-то дома, с большого листа, на нас глянуло суровое, требовательное лицо воина.
Пристальные, спрашивающие глаза смотрели на нас в упор, как живые, и слова, напечатанные внизу, тоже зазвучали в ушах, точно произнесенные вслух живым, требовательным голосом: «Чем ты помог фронту?»
Зоя отвернулась.
— Не могу спокойно проходить мимо этого плаката, — сказала она с болью.
— Ведь ты же еще девочка и ты была на трудовом фронте — это тоже работа для страны, для армии.
— Мало, — упрямо ответила Зоя.
Несколько минут мы шли молча, и вдруг Зоя сказала совсем другим голосом, весело и решительно:
— Я счастливая: что бы ни задумала, все выходит так, как хочу!
«Что же ты задумала?» — хотела я спросить — и не решилась. Только медленно и больно сжалось сердце.
Прощанье
— Мамочка, — сказала Зоя, — решено: я иду на курсы медсестер.
— А завод как же?
— Отпустят. Ведь это для фронта.
В два дня она достала все необходимые справки. Теперь она была оживленная, радостная, как всегда, когда находила решение. А пока мы с ней шили мешки, рукавицы, шлемы. Во время воздушных налетов она, как и прежде, дежурила на крыше или на чердаке и завидовала Шуре, который у себя на заводе потушил уже не одну зажигалку.
Накануне того дня, когда Зое нужно было идти на курсы, она рано ушла из дому и не возвращалась до позднего вечера. Мы с Шурой обедали одни. Он работал в эти дни в ночной смене и сейчас, собираясь уходить, что-то рассказывал мне, а я едва слушала — такая неотвязная, пугающая тревога вдруг овладела мною.
— Мам, да ты не слушаешь! — с упреком сказал Шура.
— Прости, Шурик. Это потому, что я не могу понять, куда девалась Зоя.
Он ушел, а я проверила затемнение на окнах, села у стола, не в силах приняться ни за какое дело, и снова стала ждать.
Зоя пришла взволнованная, щеки у нее горели. Она подошла ко мне, обняла и сказала, глядя мне прямо в глаза:
— Мамочка, это большой секрет: я ухожу на фронт, в тыл врага. Никому не говори, даже Шуре. Скажешь, что я уехала к дедушке в деревню.
Боясь разрыдаться, я молчала. А надо было ответить. Зоя смотрела мне в лицо блестящими, радостными и ожидающими глазами.
— А по силам ли тебе это будет?.. — сказала я наконец. — Ты ведь не мальчик.
Она отошла к этажерке с книгами и оттуда по-прежнему пристально, внимательно смотрела на меня.
— Почему непременно ты? — продолжала я через силу. — Если бы тебя призвали, тогда другое дело…
Зоя снова подошла и взяла меня за руки:
— Послушай, мама: я уверена, если бы ты была здорова, ты сделала бы то же, что и я. Я не могу здесь оставаться. Не могу! — повторила она. Потом добавила тихо: — Ты сама говорила мне, что в жизни надо быть честной и смелой. Как же мне быть теперь, если враг уже рядом? Если бы они пришли сюда, я не смогла бы жить… Ты же знаешь меня, я не могу иначе.
Я хотела что-то ответить, но она снова заговорила, просто и деловито:
— Я еду через два дня. Достань мне, пожалуйста, красноармейскую сумку и мешок, который мы с тобой сшили. Остальное я сама добуду. Да, еще: смену белья, полотенце, мыло, щетку, карандаш и бумагу. Вот и все.
Потом она легла, я осталась сидеть у стола, чувствуя, что не смогу ни уснуть, ни читать. Все было решено — это я видела. Но как же быть? Ведь она еще девочка…
Мне никогда не приходилось искать слов в разговоре со своими детьми, мы всегда сразу понимали друг друга. А теперь мне казалось, что я стою перед стеной, которую мне не одолеть. Ах, если бы жив был Анатолий Петрович!..
Но нет: все, что я ни скажу, будет напрасно. И никто — ни я, ни отец, будь он жив, — не удержит