Шрифт:
Закладка:
Нрава он был более сурового, нежели веселого, а в отношении житейских потребностей и вообще комфорта он был настоящий спартанец. Но что мне более всего в нем не нравилось, так это то, что, бывало, в субботу после вечерни начнет нас всех, по обыкновению, кормить березовою кашею; это все еще ничего, пускай бы себе кормил, нам эта каша была в обыкновение,— а то вот где, можно сказать, истинное испытание: бьет, бывало, а самому лежать велит да не кричать, а не борзяся и явственно читать пятую заповедь. Настоящий спартанец!
Ну, скажите, люди добрые, рождался ли когда на свет такой богатырь, чтобы улежал спокойно под розгами? Нет, я думаю, такого человека еще земля не носила.
Бывало, когда дойдет до меня очередь, то я уже не прошу о помиловании, а прошу только, чтобы он умилосердился надо мною и велел меня, субботы ради святой, придержать хоть немножко. Иной раз, бывало, и умилосердится, да уж так отжарит, что лучше б и не просить о милосердии.
Мир праху твоему, слипый Совгирю! Ты, горемыка, и сам не знал, что делал: тебя так били, и ты так бил и не подозревал греха в своем простосердечии! Мир праху твоему, жалкий скиталец, ты был совершенно прав!
И вот я, к несказанной моей радости, кончил Мал бех, то есть кончил псалтырь, поставил, по обыкновению, кашу братии с грóшами, совершил сей священный обряд неукосненно по всем преданиям старины и на другой же день принялся мелом выводить премудрые каракули на крашеной доске, сиречь я уже был не псалтырник, а скорописец.
В эту-то почти счастливую для меня эпоху случилось преобразование школы: прислали к нам из самого Киева стихарного дьячка. Совгирь-слипый сначала было поартачился, но принужден был уступить перед лицом закона и, собравши всю свою мизерию в одну торбу, закинул ее на плечи, взял патерыцю в руку, а тетрадь из синей бумаги со сковородинскими псалмами в другую и пошел искать себе другой школы. А братия моя по науке, аки овцы от волка рассыпашася, так они от нового стихарного дьячка, зане пьяница бе, паче всех пьяниц на свете. Тяжко противу рожна прати! И я, терпеливейший из братии, наконец взял свое орудие — таблицу, перо, каламарь с мелом и пошел восвояси с миром, дивяся бывшему.
С этого времени начинается длинный ряд самых грустных, самых безотрадных моих воспоминаний! Вскоре умирает мать, отец женится на молодой вдове и берет с нею троих детей вместо приданого. Кто видел хоть издали мачеху и так называемых сведенных детей, тот, значит, видел ад в самом его отвратительном торжестве. Не проходило часа без слез и драки между нами, детьми, и не проходило часа без ссоры и брани между отцом и мачехою; меня мачеха особенно ненавидела, вероятно за то, что я часто тузил ее тщедушного Степанка. Того же года отец осенью поехал за чем-то в Киев, занемог в дороге и, возвратясь домой, вскоре умер.
После смерти отца один из многих моих дядей, чтоб вывести сироту в люди, как он говорил, предложил мне за ястие и питие пасти летом стадо свиное, а зимой помогать его наймиту по хозяйству, но я другую часть избрал.
Взявши свою таблицу, каламарь и псалтырь, отправился я к пьяному стихарному дьячку в школу и поселился у него в виде школяра и работника. Тут начинается моя практическая жизнь. Пребывание мое в школе было довольно не комфортабельно. Хорошо еще, если случались покойники в селе (прости меня, господи!), то мы еще кое-как перебивались, а не то просто голодали по нескольку дней сряду. Вечером иногда, бывало, я возьму торбу, а учитель возьмет в десную посох дебелый, а в шуйцу сосуд скудельный (мы и жидкостями не пренебрегали, как то: грушевым квасом и прочая) и пойдем под окнами петь богом избранную. Иной раз принесем-таки кое-что в школу, а иной раз и так насухо придем, разве только что не голодные.
Я знал почти всю псалтырь наизусть и читал ее, как говорили слушатели мои, выразительно, то есть громко. Вследствие такого моего досужества не был в селе похоронен ни один покойник, над которым бы я не прочитал псалтыри. За прочтение псалтыри я получал кныш и копу деньгами. Деньги я отдавал учителю как его доход, и он уже от щедрот своих уделял мне пятак на бублики, и это был один-единственный источник моего существования. При таких, можно сказать, умеренных, доходах я не мог жить открыто и одевался даже не щегольски, как прилично званию школяра. Ходил я постоянно в серенькой дырявой свитке и в вечной грязной бессменной рубашке, а о шапке и сапогах и помину не было ни летом, ни зимою. Однажды дал мне какой-то мужик за прочтение псалтыри на пришвы ременю, да и тот от меня учитель отобрал как свою собственность.
И много, много мог бы я рассказать презанимательных и назидательных вещей на эту тему, да рассказывать как-то грустно.
Так пролетели четыре жалких года над моею детскою головою.
Потом воспоминания мои принимают еще печальнейшие образы. Далеко, далеко от моей бедной, моей милой родины
Без любви, без радости
Юность пролетела.
Не пролетела, правда, а проползла в нищете, в невежестве и в унижении. И все это длилось ровно двадцать лет.
В продолжение моего странствования вне моей милой родины я воображал ее такою, какою видел в детстве,— прекрасною, грандиозною, а о нравах ее молчаливых обитателей я составил уже свои понятия, гармонируя их, разумеется, с пейзажем. Да мне и в голову не приходило, чтобы это могло быть иначе, а выходит, что иначе.
После двадцатилетних испытаний я немного оперился и, разумеется, полетел прямо в родимое гнездо. Вскоре передо мною засверкали