Шрифт:
Закладка:
— Это как раз не страшно, — говорю.
И думаю при этом — неплохо съездил в Калифорнию. Вернусь без копейки денег, зато со щенком. Да еще вот с этой рукописью.
Вечер прошел нормально. Большаков, естественно, обрушился на либералов из журнала «Партизан-ревью». От имени либералов выступил некий мистер Симс. Он сказал:
— Да, мы левые. И я не уверен в том, что это оскорбление. Мы, левые, первыми в Америке напечатали Фолкнера и Хемингуэя. Первыми заговорили о Модильяни и Джакометти. Мы, левые, раньше других подали свой голос в защиту Орлова и Щаранского...
После этого выступил Гурфинкель. Он сказал:
— Русский язык великий и могучий. Некоторые русские слова превратились в интернациональные. Например — «интеллигенция», «гласность», «погром»...
Гурфинкелю возразил Панаев. Напомнил, что иногда русские люди спасали евреев. Скрывали их от погромщиков. В ответ на это Беляков поинтересовался:
— А погромщики были не русские люди?
Затем была принята резолюция, осуждающая сталинизм. Ее подписали все, кроме литературоведа Шермана. Профессор Шерман заявил:
— Я с покойниками не воюю.
Пора было ехать в гостиницу. Автобус уже минут двадцать стоял перед входом. Вдруг Тася подошла ко мне и говорит:
— Прости, я ухожу с Роальдом.
— Не понял?
— Я ухожу с Роальдом Маневичем. Так надо.
— Это еще что за новости?
— Роальд такой несчастный. Я не могу его покинуть.
— Так, — говорю.
И затем:
— А теперь послушай. Мы с тобой расстались двадцать лет назад. Ты для меня совершенно посторонняя женщина. Но сюда мы пришли вместе. Нас видели мои знакомые. Существуют какие-то условности. Какие-то минимальные приличия. А значит, мы вместе уйдем отсюда.
— Нет, — сказала Тася, — извини. Я не могу его покинуть...
Она и в молодости была такая. Главное — это ее капризы.
Бумагу из военкомата мне доставили первого апреля. Увы, это не было традиционной шуткой. Это был конец. Я не учел такой перспективы, как служба в армии.
Мне не хотелось говорить об этом Тасе. Я носил во внутреннем кармане голубоватый бланк, заполненный детским почерком, и молчал. Все это доставляло мне какое-то странное удовольствие. Я ждал подходящей минуты, чтобы эффектно сообщить Тасе грустную новость. Я с трудом подавлял ироническую гримасу.
Я был так доволен собственной хитростью. Вероятно, напоминал человека, дни которого сочтены. Ему говорят — оденься потеплее. А он-то знает, что смертельно болен. И только усмехается в ответ.
Как-то раз я увидел мою повестку на столе. Она лежала в центре, под сахарницей. Я думаю, Тася случайно обнаружила ее в моем кармане. Она плакала, когда я вернулся с работы. Я говорю:
— Перестань. А то я буду думать, что еще не все потеряно.
Тася говорит:
— Ужасно, когда люди прощаются с облегчением. А мы прощаемся с горечью. У нас остаются воспоминания.
Но я сказал ей, точнее, крикнул:
— Зачем мне воспоминания?! Ты мне нужна. И больше никто.
Я отвернулся, пошел в уборную и заплакал. Вернее, ощутил, что плачу. Теперь я думал, что все несчастья из-за этой гнусной повестки. До нее все было так прекрасно.
Целый год я вел себя нелепым образом. Был чем-то недоволен. На что-то жаловался. Кого-то обвинял.
Казалось бы, люби и все. Гордись, что Бог послал тебе непрошеную милость.
Читая гениальные стихи, не думай, какие обороты больше или меньше удались автору. Бери, пока дают, и радуйся. Благодари судьбу.
Любить эту девушку — все, что мне оставалось. Разве этого недостаточно? А я все жаловался и роптал. Я напоминал садовника, который ежедневно вытаскивает цветок из земли, чтобы узнать, прижился ли он.
Настал последний день. Я сказал Тасе — не провожай меня. Надел рюкзак. Спустился вниз по лестнице.
Я вдруг стал ужасно наблюдательным. Я прочитал ругательства на стенах. Заметил детский велосипед около лифта. Белый край газеты в почтовом ящике. Плоские окурки возле батареи. Затем вышел на улицу и поднял глаза.
Тася смотрела на меня, прикрывшись занавеской.
«Ну, все», — про себя говорю.
Тася отрицательно покачала головой.
Я направился к зданию военкомата. Шел и повторял несколько цифр: 7-3-2-9-0-4.
Это был номер телефона. Единственная интересующая меня комбинация в бесконечном разнообразии чисел.
Вот телефонная будка. Чье-то имя нацарапано гвоздем. В глубине — металлический ящик с диском и цифрами. Ты достаешь монету — плоский железный кружок с рельефом, едва заметным на ощупь. Опускаешь ее в узкую косую щель. Кусочек металла, замерев на секунду, проваливается внутрь. Он блуждает среди невидимых контактов, затем щелчок — из пустоты выплывает хрипловатый Тасин голос:
— Алло!.. Алло!.. О господи, алло!..
Я и не подозревал, что в городе столько телефонных будок.
Чьи-то лица проплывали мимо, строгие и безучастные, как утренние газеты. Вряд ли хоть одно из них было отмечено печатью гения. А впрочем, знаков обреченности я не увидел тоже.
Из-под арки комиссариата вышла строем группа юношей. Они были в изношенных джинсах, кедах, рваных пиджаках. Рядом шагал молодой офицер с туго набитым гражданским портфелем. На шее у него белела узкая полоска воротничка.
Я должен был идти вперед.
Я поднялся в свой номер. Снял туфли. Подошел к зеркалу.
Узкий лоб неандертальца, тусклые глаза, безвольный подбородок.
Возраст у меня такой, что каждый раз, приобретая обувь, я задумываюсь:
«Не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?..»
Недавно я заполнял какую-то официальную бумагу. Там была графа «цвет волос». Я автоматически вывел — «браун». В смысле — шатен. А секретарша зачеркнула и переправила на «грей». То есть — седой.
Я принял душ. Однако бодрости у меня не прибавилось. Я не мог уяснить, что же произошло. Двадцать лет назад мы расстались. Пятнадцать лет не виделись. У меня жена и дети. Все нормально.
И вдруг появляется эта, мягко говоря, неуравновешенная женщина. Привносит в мою жизнь непомерную долю абсурда. Ворошит давно забытое прошлое. И в результате заставляет меня страдать...
Телефонный звонок:
— Две порции коньяка, лимон и сода?
— В чем дело? — спрашиваю.
— Коньяк заказывали?
В этот раз я даже не удивился.
— Да, — говорю, — конечно. Сколько можно ждать?!
Я решил позвонить нашей дочери. Взглянул на часы — без пяти одиннадцать. Это значит, в Нью-Йорке около двух. Впрочем, дочь ложится поздно. Особенно по субботам.
Недаром я говорил ей:
— Мой день заканчивается вечером. А твой день — утром.
Звоню. Подходит дочь.
— Прости,