Шрифт:
Закладка:
Надо было срочно освоить вальс, требовалась свобода и непосредственность, которые, как тогда казалось, приходят от регулярного повторения. И я стал репетировать дома.
В нашей с мамой комнате на Зубовской в эти годы регулярно жили или останавливались на время солагерницы моей тетки, начавшие постепенно освобождаться из Воркуты с «Кирпичного завода». В описываемый момент – а это не то осень 1954-го, не то ранняя весна 1955-го, в гостевом отсеке нашей разделенной занавесками, но все-таки просторной комнаты временно жила Света Корытная. Эксплуатировал я ее нещадно. Сразу после подъема, накинув халат, Света крутила со мной эти «раз-два-три» охотно и неутомимо, пока мама варила нам кашу на завтрак. Я уже рассказал в своих заметках об этих удивительных женщинах, время от времени населявших нашу квартиру, и о Свете – отдельно, ее судьба стала частью судьбы нашей семьи, так что вернусь в школу.
Хоть я и крутил вальс только по часовой стрелке, но делал это вполне прилично, и когда проклятый Литвак в очередной раз оккупировал мою партнершу, я пошел в разгул от ревности и бессилия: стал приглашать всех свободных дам одну за другой.
На мое разнузданное поведение мегеры сопровождения отреагировали быстро и неприязненно: девочки донесли, что одна из них пыталась запретить своим барышням принимать мое приглашение: «Вы там смотрите, это ж Симонов. У него папа – писатель. В их кругах так водится – богема, свободная любовь и так далее». Именно ревность вызвала во мне тайное, но плохо умещающееся в организме, чувство собственности, и я начал выяснять с Олей отношения через Милу и Соню.
Это не мешало нам всем вместе встречаться, гулять по Сокольникам, провожать девочек домой, словом, дружить – так это называлось, да так оно и было до конца 10-го класса. А где-то в его середине я написал свое первое стихотворение, оно, конечно, было посвящено Оле, хотя именовалась она там ангелом. Мама моя, с которой я и тогда, и потом делился самым сокровенным, пришла от моей поэзии в ужас, но не подала вида и стала по вечерам закидывать в мою потрясающую тогда память на стихи совсем другого качества поэзию.
А первый роман был у меня в то же самое время, но совсем с другой девочкой, к школе никакого отношения не имевшей, с ней я первый раз и поцеловался, и пообжимался, и больше ничего не было. Все остальное было после, после школы, после «броска» на полюс холода, после того, как я по крайней мере в собственных глазах стал взрослым.
И даже то, что на выпускном сочинении я гладил бедро нашей школьной медсестры Тони, у которой в кармане халата теоретически помещались необходимые в этот момент шпаргалки, – было просто предвестьем. Шпаргалки мне были не нужны, а вот залезть в карман и пошарить – это нравилось Тоне, нравилось мне, но это было уже предчувствие другого времени.
Прощай, Индонезия!
По несчастью или к счастью,
Истина проста:
Никогда не возвращайся
В прежние места.
В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО…
«Нельзя одинаково ставить Тургенева и Чехова, Шекспира и Бабаевского, хотя каждый из них по-своему хорош» (?!).
Моя индонезийская эпопея началась именно с этой фразы, произнесенной в аудитории ВГИКа, где шла консультация для покушающихся стать кинорежиссерами.
Мне еще не было девятнадцати, после смерти Сталина про шло пять лет, после XX съезда – неполных два. Фраза стояла ко лом. От меня лично она требовала немедленной реакции. Как сказано у любимого мною Маяковского: «Ни объехать, ни обойти, единственный выход – взорвать». Я встал и… вышел из аудитории, громко – но не вслух – заявив, что этому учиться я и во ВГИКе не стану, а если переступлю еще раз его порог, то только для того…
С дистанции прожитых лет очевидно, что надо объясняться и объяснять, почему именно эта фраза сработала как поворотный рычаг. Ну, забавная, ну, дурацкая, но что в ней такого, чтобы судьбу менять?
И как это: «громко, но про себя»? Это свойство автора или черта времени? Особое искусство или моровое поветрие?
С фразой, как ни странно, проще: кто, даже не из самых молодых читателей, помнит фамилию Бабаевского? Так что во фразе и сейчас слышится какая-то бредовая несоразмерность, все равно что сказать: великие музыканты Бетховен, Моцарт и Петров. А в том 1958 году любимый роман сталинской эпохи «Кавалер Золотой Звезды» Бабаевского был для меня хуже красной тряпки и «Кубанских казаков». Я его еще в школе презирал за бесталанное холуйство. Время подтвердило мою правоту. Разлив ностальгии по совковому прошлому даже «Кубанских казаков» отмыл, эмоционально реабилитировал, но «Кавалер» не всплыл даже при этом наводнении не лучших чувств.
Что же касается формулы «громко, но про себя», то она выражала суть нашего тогдашнего поведения: несогласных было много, протестующих – единицы. Мы так гордились своей смелостью не соглашаться, что порой забывали, что делаем это молча. Кое-кто предпочитает не вспоминать об этом до сих пор. А те, кто вспоминает этот способ самовыражения, ставят его в вину другим и очень редко себе.
Так что я облек свое несогласие в типичную для 1958 года форму – не более того.
Итак: ВГИК накрылся, в армию меня совсем не тянуло, а чему учиться, кроме кинорежиссуры, в принципе было все равно: хотелось бы чего-то нескучного, но и необременительного. Из четырехугольника филфак – журфак – иняз – литинститут возник выход по тем временам достаточно экзотический – то бишь нескучный: Институт восточных языков при МГУ (ИВЯ). А уже среди этой экзотики трезвая лень подсказала выбор: не забивать голову иероглифами, не писать справа налево, не терзать голосовые связки многотональным произношением, а идти на отделение индонезийского языка – единственного, где все как произносится, так и пишется, да еще латинскими буквами.
То, что это был брак не по любви, а по расчету, никого не касалось, и когда в приемной комиссии