Шрифт:
Закладка:
Он тогда битых полдня ходил удручённый, а потом приступил к Матери Кендарат: «Как же так? О святом ведь… Не понимаю…» – «Больно строго ты с него спрашиваешь, – улыбнулась она. – Не может же он каждый день по-настоящему умирать. Душа сгорит. А у него семья небось, дети. Кормить надо…»
Тут ему стало совестно уже за себя, взявшегося судить, но потом и это прошло, и он понял: какой камешек ни подними – непременно окажется, что у него тысяча граней, и из этой-то непростоты и сложена жизнь.
…Нищий выставил перед собой миску и прошамкал:
– Подай, добрый господин.
На самом деле можно было подниматься и уходить, и, наверное, именно так и следовало сделать. Причём молча. Однако Волкодав всё же не удержался и повторил:
– В Самоцветных, значит, горах?
– Да, да, – закивал побирушка. И потянул в сторону обрывки жёсткой рогожи. – Вот, смотри, добрый господин…
Собственно, Волкодав уже знал, что именно увидит. На правой стороне груди у нищего виднелась грубо исполненная татуировка: три зубца в круге.
– Без вины пострадал… – привычно бормотал калека. – Не пожалели мальчонку… Вот, клеймо возложили… Пять лет надрывался…
– Вышел-то как? – спросил Волкодав.
– А сбежал… Как все оттуда бегут… Двенадцать душ нас в побег ушло, один я до дому добрался, а отца-матери уже и на свете нету…
Так-то вот. «Как все оттуда бегут…»
В самом Волкодаве бывшего невольника не распознал бы только слепой. Отметины, благо, были такие, что, не в пример фальшивой татуировке, останутся при нём до конца дней: шрамы от кандалов и кнута, переломанный нос. Мнимый каторжник слепым отнюдь не был. «Что ж ты дорогих камушков мешочек оттуда не прихватил? – собрался было сказать ему Волкодав. – Как все?..» Неуклюжие и, что хуже, недобрые это были слова, и хорошо, что он так их и не произнёс. А не произнёс просто потому, что не успел раскрыть рта. Попрошайка вдруг запел, видимо, из последней надежды разжалобить собеседника:
Дробит кирка тяжёлый камень,
Вверху ворота на замке.
Я, молодой, звеню цепями,
Как прежде – чаркой в кабаке.
Уж то-то славно раньше было —
Вино рекой и девки льнут,
А нынче все меня забыли
И по спине гуляет кнут.
Я рос балованным мальчишкой,
Теперь как вспомню – хоть топись,
Меня любили даже слишком
И тем мою сгубили жизнь…
Подобных песен Волкодав за свою жизнь наслушался множество. Самая обыкновенная «жальная» – воровская баллада о злодейке судьбе, бросившей душу в жестокие жернова обстоятельств. Но…
Но до сих пор их ни разу не пели на мотив разудалой саккаремской свадебной плясовой.
Правду молвить, на саккаремских свадьбах венну гулять не доводилось. Мёртвых в той земле он хоронил… Да. А вот мимо радостных событий его как-то всё проносило стороной. И вышло, что плясовая подняла со дна души тёмную муть совсем невесёлого воспоминания. В этом лихом танце – танце удалого жениха – полагалось высоко прыгать и звонко хлопать себя ладонями, попадая по пяткам…
Когда-то, очень много лет назад, на крутой горной дороге лежала повозка, опрокинутая только что отгремевшим обвалом. Лежала не повозка даже – просто клетка, снабжённая деревянными колёсами. И один из обитателей клетки, лохматый подросток-венн, прикованный короткой цепью за шею, смотрел на человека, бешено заламывавшего коленца свадебной пляски. У танцора не было одного уха – палач государя шада отсёк за воровские дела. Человек громко хохотал и выпрыгивал всё выше, всё яростней… а плясовым кругом ему служила макушка огромного валуна, только что скатившегося с горы и обретшего очень зыбкое равновесие. И бессильно стояли на дороге надсмотрщики, сматывая в кольца верёвку, которую беглый раб так и не пожелал принять из их рук. А тот заходился последним весельем и танцевал, танцевал – и обломок скалы под ним раскачивался всё сильнее, пока, наконец, вся груда битого камня, натужно ворочаясь и скрежеща, не начала сползать ниже по склону…
Воровская баллада между тем длилась, и всё в ней было как полагается. И разгульная жизнь, и взбалмошная красавица, которая любила дорогие подарки и тем толкнула сердечного друга на кражу. И неизбежный соперник, с которым герой песни её однажды застукал. И кинжал, пронзивший сразу обоих. Вот только подбор слов и созвучий показался Волкодаву чуть более изощрённым, чем обычно бывало в такого рода «жальных». Да и воровской надрыв, призванный вышибать слезу из самых заскорузлых головорезов, был ни дать ни взять сотворён человеком, очень хорошо чувствовавшим, что к чему.
Меня в цепях вели из зала,
Где состоялся скорый суд,
Тут мать-старушка подбежала:
«Куда, сынок, тебя ведут?..»
«Меня ведут в такое место,
Где пропаду я без следа.
О милом сыне ты известий
Уж не получишь никогда».
И вот я здесь – долблю киркою,
Жую подмоченный сухарь.
Уже не тот я сам собою,
Каким меня знавали встарь.
Должно быть, сдохну в этой яме.
Седеют кудри на виске.
Я, молодой, звеню цепями,
Как прежде – чаркой в кабаке.
Наверное, саккаремский напев оказался использован благодаря самому обыкновенному совпадению. Песни ведь тоже надо уметь слагать… Волкодаву доводилось присутствовать при рождении песен. Хороших песен… Их всегда было немного. Как и истинных песнотворцев. Гораздо больше было других – тех, кто ощущал позыв и вкус к сочинительству, но не имел по-настоящему крылатой души. Такие действовали точно ленивые садовники: зачем возиться и тратить время, выращивая плодовое дерево на собственных корнях, – привьём ветку к уже готовому дереву! И брали напев от первой пришедшей на ум песни, помстившейся более-менее подходящей. А то крали всё целиком, лишь заменяли тут и там несколько слов, приспосабливая чужое творение для своих нужд…
Но – раскачивался, кренясь, громадный валун, и камни скрипели, как готовые молоть жернова, и победно, отчаянно плясал наверху человек и звонко бил себя по пяткам ладонями…
– Выпей в память о Корноухом.
Волкодав бросил в мисочку серебряную монету, поднялся и ушёл, не оглядываясь, к ученикам, ожидавшим его.
…Здешние холмы отличались от холмов веннских чащоб в основном тем, что на родине Волкодава там и сям прорывались