Шрифт:
Закладка:
— Все-таки едешь? — спросила бабушка.
— Да, — проронила мама.
— Только знай, что это — навсегда. Больше ты сюда не вернешься!
С этими словами бабушка открыла ящик буфета, в котором лежали документы всей семьи, и в мелкие клочья разорвала свидетельство о ее рождении.....................
..............................................................................
Она приехала на «объект» и в первые же дни почувствовала нереальность происходящего, будто оказалась в добросовестно сооруженном павильоне, предназначенном для киносъемок фильма-сказки. Там, за его пределами, царила послевоенная разруха, холод, голод, страх, здесь — фантастическое благоденствие и уверенность, что волос не упадет с твоей головы, пока идет работа, к которой все относились с двойным энтузиазмом: во-первых, это было долгожданное дело, о котором мечтает всякий ученый, во-вторых, оно спасло жизнь многим из них.
Она была первой «разрешенной» женой на «объекте», так она и написала бабушке сразу по приезде к отцу. Перечитывая свое первое письмо (на которое, впрочем, она не получит ответа, как и на все последующие письма домой), она задумалась над тем, отчего так много слов в нем взято в кавычки. Конечно же, при управлении «объектом» была цензура, но ее поразила не только личная ее готовность пойти навстречу неведомому цензору. Что-то в этом было символическое. Сначала она взяла в кавычки слово «свобода». Существовало как бы три степени свободы: первая, вторая и третья зоны, окруженные кольцами колючей проволоки. Человек, переведенный из первой зоны во вторую, торжествовал маленький праздник полусвободы или полуосвобождения. Конвой действовал в первой и третьей зонах, где жили заключенные, строители объекта. Во второй проживало лагерное начальство и некоторые научные работники из «вольняшек». Все они жили в финских домиках, питались в одной столовой, где, пока возводились лабораторные корпуса, устраивались «симпозиумы», «совещания», «слушания». Бросалось в глаза привилегированное положение трофейных немецких ученых, вывезенных из Германии с семьями, личным скарбом, врачами и священниками. Они и содержались, в отличие от своих, на куда более щедром пайке. Их жены рожали детей одного за другим, тогда как жены русских ученых рожать опасались: еще неизвестно было, какое будущее ждет их детей.
Она диву давалась, как быстро весь ученый люд привык к этому существованию в кавычках. Конечно, их можно было понять — в основном все бывшие зеки, чудом выжившие в Печорах или на Колыме, их вывезли из мест заключения, подлечили, подкормили и, главное, разрешили работать. Все до одного знали, что речь идет о создании А-бомбы, но слово это такое, что его невозможно взять в кавычки, поэтому вслух его никто не произносил.
По вечерам она ходила смотреть на то, как идет строительство лабораторных корпусов. Это волновало весь поселок. Ученые беспокоились, скоро ли они получат возможность для практической деятельности. Ее же интересовало другое. Издали она часто наблюдала, как вторую зону пересекала колонна заключенных-строителей. Шел снег. С ее стороны проволоки он шел в кавычках, уютный, новогодний, елочный «снег» павильона, на который смотришь из тепла, завернувшись в шубу, — оттого он такой красивый. Там он падал на озябших, измученных, кое-как одетых людей, бескомпромиссный, беспощадный снег декабря, в который они один за другим ложились, чтобы отдать ему последнее тепло. Среди этих людей тоже были ученые — ученые-гуманитарии. Между ними и их коллегами — физиками, химиками, биологами — пролегали непроходимые снега. Те со своей литературой, музыкой, философией были не нужны, а эти — необходимы. Научные их цели так удачно совпали с целями государства. Они спасали себя методом погружения в тайны материи, в глубь атома, в такие адские недра, где не действуют человеческие законы. По мере того как зрение ее мужа все больше притуплялось, уходило в работу, ее зрение становилось острее, пронзительней, как будто сквозь ее широко раскрытые глаза на мир смотрело еще одно существо, помогавшее ей видеть то, что происходило вокруг, и в один прекрасный день она наконец догадалась, отчего у нее кружится голова, когда она смотрит на колонну людей, бредущих сквозь снег, и поняла, что это за существо смотрит, пристально смотрит на мир из ее глазниц......................
..............................................................................
Снег идет неделю, месяц, год. Ангелы небесные неутомимо сучат белую нить, она набирает на спицах соседке Луизе петли — лицевые и изнаночные, снег идет с высоты ровно и неутомимо, на одной высокой ноте, которую она вытягивает по вечерам на спевках, словно прядет золотую нить, пока тенора и баритоны слаженно выводят: «Вниз по матушке по Волге, по широ-о-окой...»
Коттедж физика Лебедева, где проходят спевки, ярко освещен, с высоты, наверное, он похож на елочную игрушку, внутри которой горит свеча; вокруг освещенного домика скользят по накатанным голосам, по мелодическому снегу санки, в которые ее маленькая дочь запрягает караульного пса, в прошлом свирепого, а теперь ручного; две лицевые, две изнаночные, петля с накидом; дочка больше всего любит квартет из «Евгения Онегина» — когда мать ее затягивает: «Слыхали ль вы за рощей глас ночной...» «Слихали ль ви...» — оживленно подхватывает меццо-сопрано — немка Луиза, которая обожает русскую музыку и русскую речь, на спевки всегда является с полюбившимся русским выражением: «Я забежаль на огонек..» Снег растет пластами, как дерево кольцами, растет число зарубок на дверном косяке, дочке так понравилось измерять свой рост, что она каждое воскресенье бежит к отцу с линейкой и карандашом, последняя зарубка переросла снежный наст за окном, когда подымется еще выше, дочь обретет «свободу» — впервые в своей жизни сядет в автобус и поедет в деревенскую школу вместе с детьми своих тюремщиков, но все уже смешалось в коттедже Лебедева, в одной мелодии слились голоса народа и врагов народа, русских и немцев, физиков, химиков, биологов, хор растет, крепнет, мужает......................
..............................................................................
Скоро будет год, как он просыпается с ощущением непочатой радости и физического здоровья в теле. Он выходит из коттеджа на час раньше, чтобы надышаться свободным морозным воздухом, то и дело останавливается, гасит фонарик, окуная взгляд близоруких глаз в темное небо с улыбчивым месяцем, в светящийся снег, отбрасывающий, словно тени, темные деревья, стоящие по обе стороны тропинки. Он не видит ни автоматчиков на вышках, ни колючки, отделившей людей от людей, деревья от деревьев, не слышит лая собак и радиоголоса громкоговорителя, потому что здесь, в зоне, он наконец-то обрел свободу, о которой мечтал много лет, начиная с первого дня войны и заканчивая последним днем пребывания на Колыме, когда его и коллегу Москалева,