Шрифт:
Закладка:
Димка развелся, оставил жену с ребенком и укатил в Америку. Разом решил отсечь совок, вместе с дочкой, раз уж так вышло, и никогда не возвращаться. Ирочка, успевшая до того момента, когда квартиры стали покупать и продавать, отхватить для Димкиной семьи берлогу безвременно умершего писателя, в которой тот и пожить-то толком не успел, поселилась там сама, а другую, свою всегдашнюю, сдавала. Та была на комнату больше, стало быть, и денег больше. Но как только появилась собственность, бывшая невестка с родной Ирочкиной внучкой стали на свою квартиру претендовать. Имели право, но Ирочка решила бороться до конца. Просто ей не на что было бы иначе жить. И она судилась с внучкой, лишая ее жилья и оттого ненавидя. Тяжба вымотала Ирочку так, что по истечении двух лет, в которых были только ненависть и напряжение, она тяжело заболела. К советскому оружию – взяткам, интригам, доносам – Ирочка не прикасалась никогда, считала мерзостью, а с момента воцерковления и вовсе надеялась помышлять исключительно о духовном, пестовать «дом внутренний». Осознала, что внутренний свет озаряет и пространство вокруг и это как-то совпадало с политическим лозунгом: «Начни перестройку с себя», и ведь многие начали, но пришли только к полной катастрофе. Не все, конечно, но Ирочку это нисколько не утешало.
Всю жизнь она проработала в проектном бюро специалистом по интерьерам, теперь это называлось новым словом – «дизайнер». В дизайнеры она, как ей объяснили, не годилась, поскольку привыкла заказывать монументальные панно с пионерами и космонавтами. А ведь ее еще вчера ругали за буржуазность и низкопоклонство перед Западом. Ирочка все время норовила протащить что-то в духе «абстрактного гуманизма»: чтоб Дом ученых оформить цветом мировой науки, а Дом культуры автозавода – мозаикой автомобилей, начиная с самых первых, чтоб показать эволюцию. «Я тебе покажу эволюцию! – кричал на нее тогда начальник. – Ты мне еще обезьян повесь рядом с портретом Брежнева!» «Но ведь он любит автомобили», – оправдывалась Ирочка и заказала, как велели, семиметрового рабочего с разводным ключом.
А тут выяснилось, что ее совковое бюро закрывается, а саму ее, сорокапятилетнюю женщину, списали в утиль. «Все-таки я молодец, что успела отвоевать вторую квартиру, – хвалила она себя, – а то где б я сейчас была!» Но не только финансовые обстоятельства изменили Ирочку до неузнаваемости: красавица, умница, благородная женщина, – кто мог ждать от нее такого ожесточения? Да и она сама, потеряв работу, сына, которого теперь лишь изредка слышала по телефону, друзей, считала, что обрела свет в душе с тех пор, как пошла в храм и встретила там святого отца (ей нравилось произносить это слово – «отец»), в которого влюбилась по уши. Ей казалось, что никто в жизни не был ей так дорог, как он. И вот его подло убили. И теперь она готова была перегрызть глотку любому, кто встанет на ее пути.
Говорили же – колдунья. Может, и так – победила-таки внучку, хоть закон и логика этому яростно сопротивлялись. Поставила точку – и умерла. Димка продал через риэлтора обе квартиры, получив хороший стартовый капитал, приплывший из ада. Он не делал различий между тем адом, его гибелью и процессом его разложения. Он и сам, как прокаженный, продолжал носить его в себе, уверившись, что внешний дом прорастает во внутренний, а не наоборот. Теперь его стратегия – не воспроизвести ненароком тот Дом, чтоб не заразить пространство адской бациллой, перевезенной с родины. Он периодически меняет жилища, стараясь не загромождать их предметами и людьми, путешествует, считает, что лучшая вещь материального мира – еда, она не занимает места, она, как мимолетное виденье, только одежду – посуду – оставляет на берегу, а сама уплывает.
В те две Ирочкины квартиры тоже въехали милые, ни о каких драмах не подозревающие люди, и, когда состав жильцов в Доме сменился наполовину, оказалось, что никто ни с кем и не помышляет знакомиться, раззнакомились и старожилы. Вдова цензора полностью разочаровалась в людях. Они пели дифирамбы ее доблестному мужу, втирались в друзья, распивали с ним коньяки, а как только цензуру отменили, всех как водой смыло. Можно было предположить, что теперешние власти подвергнут цензора остракизму как душителя свобод, но его чуть не на следующий день взяли в новый, «антицензурный» комитет, правда, понизив в должности. Генералом КГБ он, конечно, остался, но «антицензором» был уже не главным. Взяли, потому что оказался: дворянином, порядочным человеком, любителем свободы, – и цензуру наводил только для того, чтоб улучшить произведения советских писателей. А что вредным для простых людей книгам ставил заслон – такие были правила, не он их придумал. Так называемые друзья, возмущалась вдова, не оценили даже подтвержденных свободолюбивой властью достоинств цензора. Выходит, что все эти писатели и артисты любили ее мужа за должность «душителя». На похороны пришли только сотрудники комитетов – старого и нового. И оттого вдова, встречая кого-нибудь в лифте, смотрела на каждого с демонстративным презрением, а потом отворачивалась, не здороваясь. Новые жильцы, милые и ничего не подозревающие, удивлялись, а она не различала уже никого, все – такие.
В нулевые дом окончательно стал восприниматься с маленькой буквы: строение. Причем уродское, хотя в славные свои десятилетия оно казалось верхом совершенства. Вдова застройщика сошла с ума, и это был редчайший вид помешательства. Она приносила домой кирпичи и сбрасывала их вниз. На ее счастье, ни в одного прохожего не попала, но понятно же, что бросала не просто так: хотела построить что-то новое, но не знала как. Помнила только, что строят из кирпичей. Сошла с ума и критикесса, давно уже бывшая, после того как умер муж и она осталась совсем одна. Ее помешательство тоже было странным образом связано с прошлой жизнью – она писала мелом на дверях соседей: «Сволочь». Новые жильцы, опять же, удивлялись, взывали к начальнику дома, а он отвечал им задумчиво: «За этим стоит трагедия. Вам не понять». Когда надписи перестали появляться, это показалось уборщице подозрительным. Она весь день звонила в квартиру, потом решили ломать дверь. Хоронить оказалось