Шрифт:
Закладка:
Однако продекларированный «поход за князем» (которого удалось взять только в первых числах марта) едва не обернулся трагедией для чекистов и лично для Шишлина. Запись от 27 февраля целиком: «Писать ли об этом? Вместо князя чуть не перебили своих в юрте вот бляди а этот Назаров не зря я пробил ему голову на глазах бойцов убег сука если бы не его Мешков и мой Мершульц. Застрелил бы гадину, ведь из за его дурацкого поступка я мог пожертвовать собственной головой, перебив его отряд в 35 бойцов там комиссия бы разбиратся не стала кто из нас прав кто виноват, мертвые не говорят. Противно, бросаю писать сей час двинем дальше пусть они остаются а мы еще повоююем этой ничтожной горсточкой моих преданных бойцов. Ох и ребята прекрасные. Банда бы из вас вышла». Встреча с князем, как и в воспоминаниях Бабикова, странным образом оказывается финальной точкой дневника Шишлина[424].
3.2. Дневник Бориса Степанова: «Я полюбил эту могилу…»
После дневника, благодаря которому мы можем представить, как разворачивались события в тундре в отряде ОГПУ, обратимся к дневнику Бориса Африкановича Степанова (1907–1942), который рассказывает, что чувствовали те, кто пришел на смену погибшим членам делегации. В «документальной повести-родословной» С. Б. Наварской цитируются «выписки из дневника» ее отца, назначенного секретарем Березовского райкома ВКП(б) после гибели Астраханцева. Степанов без промедления выехал в сложный район, а летом 1934 года туда перебралась его семья[425].
Драматические обстоятельства гибели предшественника, в которых началась работа Степанова на Севере, сформировали его восприятие нового места назначения. Годы в Березове, запомнившиеся его дочери как счастье раннего детства, оборвавшееся с арестом отца в 1937 году, для Бориса Степанова были окрашены глубокими внутренними переживаниями. Это проявляется как в языке повествования, сильно отличающемся от привычного языка партийного функционера[426], так и в особенном значении фигуры его предшественника, убитого хантами П. В. Астраханцева.
Личная интонация дневника Бориса Степанова объединяет его с дневником Ивана Шишлина. Как и Шишлин, Степанов неоднократно обращается к любимой жене. Размышления об отношениях в семье тесно переплетены с рефлексией собственного жизненного пути: «Готова ли Нинка жертвовать всем, что есть у нее, с чем она связана? Понимает ли она меня, рвущегося туда, где хуже? Будет ли она там работать как равный мне товарищ? Будет ли она считать жизнь и работу там наказанием, горьким уделом или, как и я, увидит благороднейшие задачи, которые надо мужественно решать? Будет ли она любить меня? Любить тогда, когда я работу люблю больше, чем ее? Скажет „да“, и я буду ей обязан всю жизнь. Это будет такое счастье, о котором я думал очень давно. Но счастье суровое. Оно должно ужиться с той простой и страшной истиной, что может с Севера придется возвратиться только одному из нас».
Степанов и Шишлин почти ровесники[427], выходцы из беднейшего крестьянства, не получившие практически никакого образования[428], энергичны и честолюбивы. Оба они погружены в конфликтную ситуацию, которую воспринимают как прямую угрозу жизни. Неудивительно, что все это вызывает у них, в силу схожего психологического типажа, схожую реакцию: высокую агональность, мобилизацию, черпающую ресурсы в размежевании с теми из «своих», кому приписываются неприемлемые качества (трусость, карьеризм и др.); декларируемую готовность к агрессии, ощущаемую как императив возмездия. У Степанова установка на бескомпромиссность, непримиримость и «прозрачность» зла, которые он считает качествами настоящего коммуниста, выражается в обличительном пафосе и обилии имен: «Я буду беспощано высмеивать их поодиночки и в группе. Назову их действительными именами, спрятавшихся за юбки жен. Тогда как в числе убитых есть одна женщина!»[429]
«Убитые» и отношение к ним — одна из ключевых тем дневника. На его страницах неоднократно встречаются стихотворные вставки, обращенные к П. В. Астраханцеву. В одном из обращений Степанов довольно сумбурно соединяет мотивы «слепой судьбы», уважения к памяти павших и презрения к «животному страху» подлецов-сопартийцев.
Астраханцеву
Товарищ, ты мертв уж,
Стяжав себя в числе семи,
Я жив пока, хотя иду к тому ж
Молчу у вашего последнего пути.
Я не спрошу, зачем мертв ты,
Пусть тут руководит слепой удел,
Но почему запрятались в кусты,
Кто выполнять решение велел?
В животном страхе сердце спрятав,
Они осмелились на груде тел
Поганить память вашу громкой клятвой,
Наполнив подлости предел.
Насколько я их ненавижу
Скажу работой и стыдом за них,
К вам и к тебе, товарищ, вижу.
Жду подтверждения мыслей своих.
Разговор с Астраханцевым — это еще и полемика с той позицией «жертвы», какую, по Степанову, ошибочно реализовывал предшественник: «Хочется сказать им, что также готов, как и они, работать и умереть, но не как теленок отдать свою жизнь. В этом я учту их ошибку. Но я им, умершим без сопротивления, клянусь! Сквозь зубы, нутром выпирается классовая месть!» Жертвенность «казымских коммунистов» (воспеваемая, как мы помним, Будариным) становится для Степанова и Шишлина — своеобразной «точкой невозврата», той моделью, уподобление которой неприемлемо и невозможно («…Готов, как и они, работать и умереть, но не как теленок отдать свою жизнь. В этом я учту их ошибку. Но я им, умершим без сопротивления, клянусь!»). При этом сам Степанов, обращаясь к «погибшим Кызымским коммунистам», отчетливо осознает заклинательный (перформативный) характер своих слов, позже отсылая к этим строкам как к реальности[430]:
Спите! Спите в безразличии, без слов,
Погибли, выполняя партии наказ,
С готовностью и мужеством ее сынов,
Замены ждите! Живых сегодня, завтра мертвых — нас!
Весь комплекс сложных чувств выразился у Степанова в своеобразной ритуализированности поведения — он начал регулярно посещать «могилу восьми»: «По ночам часто хожу на могилу „восьми“, смотрю на нее, а мысль забегает далеко-далеко, туда, в Кызым на озеро Нумто, где они нашли свой конец. Хочется сказать им, что также готов, как и они, работать и умереть… Я полюбил эту могилу, она будет вдохновлять меня, когда устану, она подсказывает, что идейное и