Шрифт:
Закладка:
Легко понять, что привлекло в Чехове Мейерхольда, но чем же молодой актер мог быть интересен знаменитому писателю?
И. А. Бунин в своих блестящих, хотя и крайне субъективных воспоминаниях о Чехове высказывает мнение, что увлечение театром и актрисой Книппер, а также сочинение пьес обеднили жизнь и творчество Чехова в его последние годы. О театральных пристрастиях Чехова он пишет с высокомерным раздражением. В. И. Немирович-Данченко, также близко знавший Чехова, утверждал прямо противоположное: «Художественный театр наполнил его жизнь радостями, каких ему глубоко недоставало. <…> И сближение с театром, с его актерами вытеснило из будней Чехова тех скучных и ненужных ему людей, которые обыкновенно заполняли пустоту его дня».
Думается, что дело было не столько в литературе или в театре, а в том, что в конце 90-х годов и в первые годы нового века Чехов стал активно тянуться к новым людям. Старые дружеские связи постепенно кончались, многие из прежних приятелей сделались Чехову неинтересны, появились новые друзья, такие, как Горький или молодежь Художественного театра, среди которой самой яркой и характерной фигурой был Мейерхольд. «Новизна» человека была для Чехова решающим положительным критерием. Еще в конце 80-х годов, познакомившись с актерами Давыдовым и Свободиным, Чехов говорил о них: «Давыдов и Свободин очень и очень интересны. Оба талантливы, умны, нервны, и оба, несомненно, новы»[22]. С тех пор утекло много воды: Свободин умер, Давыдов правел и превращался в рьяного апологета театрального рутинерства, а Чехов, который был моложе Давыдова всего на несколько лет, по-прежнему тянулся к людям, в которых он чувствовал «новизну». С годами это тяготение стало еще сильнее. Уже живя в Ялте, он писал литератору Кигну-Дедлову: «Я все похварываю, начинаю уже стариться, скучаю здесь в Ялте и чувствую, как мимо меня уходит жизнь и как я не вижу много такого, что как литератор должен бы видеть». Старея, Чехов не делался, как это обычно бывает, консервативнее. «Вижу только и, к счастью, понимаю, что жизнь и люди становятся все лучше и лучше, умнее и честнее — это в главном…». Это не фраза из монолога Вершинина или Пети Трофимова — это чеховские мысли из того же письма Кигну-Дедлову. И Горький, и Мейерхольд, и другие новые друзья в эти последние годы жизни писателя больше интересовали его, были ближе ему, чем Суворин, Потапенко, Щеглов, Давыдов и все те многочисленные его приятели и корреспонденты, отношения с которыми постепенно сошли на нет. Чехову всегда и в последние годы особенно — нравились люди деятельные, энергичные, инициативные, и эти черты он видел в Мейерхольде.
По сравнению со многими своими современниками (как, например, с тем же Буниным) Чехов и по своим литературным вкусам далеко не был консерватором: Горького, начинающего драматурга, он упрекал за чрезмерное следование канонам, он разделял с молодым Мейерхольдом увлечение Г. Гауптманом, интересовался Метерлинком, приглядывался к русским поэтам-символистам, считал старомодными и устаревшими Гончарова и Тургенева и в самом конце жизни задумал пьесу с необыкновенным сюжетом, где действие должно было происходить на затертом льдами пароходе и где двум героям, любящим одну женщину, является ее образ в отблесках северного сияния. Потапенко, Южина-Сумбатова и даже Бунина подобный сюжет мог только шокировать, но можно себе представить, как он увлек бы Мейерхольда! За год с немногим до смерти Чехов писал Книппер: «Я тебе ничего не сообщаю про свои рассказы, которые пишу, потому что ничего нет ни нового, ни интересного. Напишешь, прочтешь и видишь, что это уже было, что это уже старо, старо. Надо бы чего-нибудь новенького, кисленького». Оканчивая «Вишнёвый сад», он пишет той же Книппер: «Мне кажется, что в моей пьесе, как она ни скучна, есть что-то новое». «Новые формы», «новые люди», «новое» в искусстве, в жизни, в себе — это стало как бы постоянным припевом чеховских размышлений в последние годы жизни. И, конечно, появление на его горизонте молодого «нового» человека, яркого и талантливого, «все понимающего» и полного разнообразных отзвуков живой, меняющейся «новой» действительности, не могло оставить Чехова равнодушным. Ему трудно было не отозваться на искреннюю, неподдельную любовь, с которой относился к нему молодой актер, и в одинокие ялтинские вечера, когда больной писатель чувствовал себя никому не нужным и заброшенным, пылкие письма с московским почтовым штемпелем и неизменной подписью: «любящий Вас Всеволод Мейерхольд» его согревали и развлекали.
Автор «Чайки» и его любимой прозы сделался для молодого Мейерхольда тем, кого давно искало его сердце, — живым образцом человека и художника, примером в жизни и в искусстве, Учителем с большой буквы, кем для него не стали, в силу разных обстоятельств, его первый наставник в Филармонии Немирович-Данченко (главным образом из-за чрезмерной требовательности быстро росшего Мейерхольда) и его первый режиссер Станиславский, которым он безмерно восхищался, но который был тираничен, иногда капризен, часто несправедлив.
Этот ершистый, ироничный, недоверчивый интеллектуал, вечно погруженный в сложнейший самоанализ, с воображением, все опережающим и заставляющим его страдать от еще не нанесенных ему ран; этот фанатик познания, чувствующий физический голод по новой книге, новой музыке, новой идее; этот самоуверенный фантазер и простодушный меланхолик; одновременно самый мрачный и самый искрометно-веселый человек в товарищеской среде, он испытывал невероятную потребность удивляться и восхищаться.
— Чтобы чего-то добиться, надо сначала научиться удивляться и восхищаться!..
Я записал это утверждение В. Э. Мейерхольда в 1936 году. Он повторял это очень часто и иногда называл его «педагогической аксиомой номер один». Для него это было не умозрительной истиной, а сгустком личного живого опыта — опыта жизни.
В своем первом профессиональном театральном сезоне он встретился с двумя замечательными людьми и полюбил их на всю жизнь — с Чеховым и Станиславским. Но если отношения со вторым из них были сложны, неожиданны, часто драматичны: преклонение в них перемежалось с протестом, несогласием, бунтом, то отношения с первым неизменно чисты и сердечно-благоговейны. Со Станиславским молодой Мейерхольд стремится всегда быть в артистической форме: праздничным, подтянутым, внимательным, готовым отдаться и воспринимать. С Чеховым он предельно прост и искренен. Он инстинктивно чувствует, что он человечески интересен писателю и принимать перед ним, чутким и требовательно-принципиальным, любые позы бесполезно и не нужно. Если роль Треплева научила его быть самим собой на сцене, то человеческое общение с Чеховым учило его оставаться собой в жизни. Он дорожит его вниманием, его похвалами, перепиской с ним. И в конце своей жизни он, близко знавший почти всех своих знаменитых современников, сотрудничавший, друживший или враждовавший